Отпуская Буслаева, мать дает ему благословение только на добрые дела, а за разбой заклинает землю не носить его. Когда Василья корабельщики спрашивают о цели поездки, он отвечает: «А мне-то ведь гулянье неохотное: смолоду бито много, граблено, под старость надо душа спасти». Оставляя в стороне странное понятие возможности так легко сложить с себя кровавые преступления, обратим внимание на самые преступления. Это не был разбой в прямом смысле: разбойник тот, кого отвергло общество, или кто сам отвергся общества и принялся за нож, как за средство к существованию, кто режет и грабит с полным сознанием преступности подобного промысла. Не таков наш Василий Буслаевич: как ни важны его преступления, но они только шалости, плод невежественного понятия о молодецкой удали и широком размете души. Такое дурное проявление бурного бушевания крови и неукротимой рьяности души есть порождение полудикой гражданственности, лишенной всякого духовного движения и развития. Сильная натура непременно требует для себя широкого, размашистого круга деятельности. И потому, лишенная нравственной сферы, она бешено и дико бросается в безумное упоение удалой жизни, разрывает, подобно паутине, слабую ткань общественной морали. В Риме сильная натура являлась в колоссальных образах Коклесов, Сцевол, Кориоланов, Гракхов; в Новегороде она могла являться только в образе буйных и диких Буслаевичей и Костей Никитичей. Сама общественная нравственность того времени видела только молодечество и удальство в том, что в других странах было буйством и разбойничеством. Новогородцы целыми шайками отправлялись в Пермь и Вятку, резали, жгли и грабили по Каме. На них жаловались московским царям, – и они иногда являлись с повинною головой, как чересчур задурившиеся удальцы, а не как воры и разбойники. Их вызывали на подобные подвиги не бедность, не нищета, не разврат и кровожадность, а жажда какой бы то ни было деятельности, лишь бы сопряженной с опасностями, отвагою и удалью. Новгород можно смело назвать гнездом русской удали{164}, и теперь составляющей отличительную черту характера русского народа, но уже такую черту, которая, благодаря успехам цивилизации, делает ему честь, а не бесчестье. Дурно направленная сила души дурно и действует, а хорошо направленная и действует хорошо; но срам и горе народу, у которого нет того, что бы могло дурно или хорошо быть направляемо! И потому Васька Буслаев, мот и пьяница, право, был лучше многих тысяч людей, которые тихо и мирно прожили век свой: он был мотом и пьяницей от избытка душевного огня, лишенного истинной пищи, а те жили тихо и мирно по недостатку силы. Заметьте, что наш Буслаевич говорит слова: смолоду бито много, граблено, как будто мимоходом, без пояснений, без сентенций, без самообвинения и как будто с каким-то хвастовством; можно поручиться, что гости-корабельщики выслушали его без удивления, без ужаса, но с тою улыбкою, с какою пожилой человек выслушивает любовные похождения юноши, воспоминая о своих собственных во время оно. Да и почему не пошалить, если поездка в Иерусалим могла загладить все шалости…
И Буслаевич поехал совсем не смиренным пилигримом: удальство и молодечество заглушают в нем всякое другое чувство, если только было что заглушать в нем… Узнав, что прямая дорога сопряжена с опасностию, он выбирает ее, говоря, что «не верует он, Васинька, ни в соп, ни в чох, а верует в свой червленый вяз». Не доезжая до казачьей заставы, он видит гору: ему надо побывать на ней – а зачем? – да так, из удали. Роковое предвещание мертвой головы и надпись на камне не только не отвращают его от безумного желания «тешиться, забавлятися, поперек того каменю поскакивати», но вызывают на эту потеху. Что такое эта Сорочинская гора, мертвая голова и камень с надписью, и почему можно было скакать только поперек его, а не вдоль, – все это имеет смысл разве того пошлого мистицизма, который видит таинственное и глубокое во всем, что, за отсутствием здравого смысла, непонятно рассудку. Скачи поперек, а вдоль не скачи: это так нелепо, что простому, неразвитому размышлением и наукою уму непременно должно было показаться необыкновенно таинственным и глубоко знаменательным, подобно мистическим числам семь, девять, двенадцать, подобно молодому месяцу с левой стороны, зайцу, перебежавшему дорогу, и другим предрассудкам. Замечательно, впрочем, что, несмотря на прямой путь из Ильменя в Каспийское море, а из него прямо в реку Иордан, есть в поэме и признаки географической достоверности: на вершине Сорочинской горы находится сопка – явление, возможное на юго-западном берегу Каспийского моря.
Страх, а вследствие его и уважение, обнаруженные казаками к герою поэмы, указывают на славу Василья Буслаева, как удальца из удальцов, как человека, с которым плохи шутки. Баба залесная, которая предсказывает купающейся в Ердане дружине Василья о гибели его, – одно из тех чудовищных порождений лишенной всякого содержания фантазии, которыми особенно любит щеголять русская народная поэзия. Смерть Василья выходит прямо из его характера, удалого и буйного, который как бы напрашивается на беду и гибель. Слова матери Василья к его осиротелой дружине не отличаются особенною материнскою нежностию; однако видна истинная грусть по безвременно погибшем сыне в выражении: у меня ныне вам делать нечего. Есть также что-то глубоко грустное в умеренности молодцов Василья, которые «брали казны по малу числу»; они были и сильны, и могучи, и удалы, и веселы только с своим лихим предводителем, а без него на что им и золота казна? При нем они составляли дружину и братчину, а без него – «пошли добры молодцы, кому куда захотелося»… Так бывает не в одних сказках, так бывает и в действительности: сильный и богатый дарами природы дух собирает вокруг себя кружок людей, способных понимать его, и соединяет их между собою союзом братства; но нет его – и осиротелый круг, лишенный своего центра, распадается сам собою…{165}
* * *
Теперь мы должны перейти к другому герою, по преимуществу новогородскому. Это уже не богатырь, даже не силач и не удалец в смысле забияки и человека, который никому и ничему не дает спуску, который, подобно Васиньке Буслаевичу, не верует ни в сон, ни в чох, а верует в свой червленый вяз; это и не боярин, не дворянин: нет, это сила, удаль и богатырство денежное, это аристократия богатства, приобретенного торговлею, – это купец, это апофеоза купеческого сословия.
* * *
По славной матушке Волге-реке а гулял Садко молодец тут двенадцать лет; никакой над собою притки и скорби Садко не ведывал, а все молодец во здоровьи пребывал. Захотелось молодцу побывать в Новегороде, отрезал хлеба великий сукрой, а и солью насолил, его в Волгу опустил: «А спасибо тебе, матушка Волга-река! А гулял я по тебе двенадцать лет, никакой я притки, скорби не видывал над собой и в добром здоровьи от тебя отошел; а иду я, молодец, в Новгород побывать». Проговорит ему матка Волга-река: «Гой еси, удалой добрый молодец! когда придешь ты во Новгород, а стань ты под башню проезжую, поклонися от меня брату моему а славному озеру Ильменю». Правил Садко Ильменю-озеру челобитье великое: «А и гой еси, славный Ильмень-озеро! Сестра тебе Волга челобитье посылает двою»{166} (?). Приходил тут от Ильмень-озера удалой добрый молодец и спрашивал Садку: «Гой еси, с Волги удал молодец! как-де ты Волгусестру знаешь мою?» А и тот молодец Садко ответ держит: «Чтоде я гулял по Волге двенадцать лет, с вершины знаю и до устья ее, а и нижнего царства Астраханского». А и стал тот молодец наказывати, который послан от Ильмень-озера, чтоб Садко просил бошлыков закинуть в Ильмень три невода: будет-де ему. Садке, божья милость. Первый невод к берегу пришел: и тут в нем рыба белая, белая ведь рыба мелкая; и другой-то ведь невод к берегу пришел: в том-то рыба красная; а и третий невод к берегу пришел: в том-то ведь рыба белая, белая рыба в три четверти. Перевозился Садко молодец на гостиный двор с тою рыбою ловленою, навалил ею три погреба глубокие, запирал те вогребы накрепко, ставил караул на гостином на дворе и давал тем бошлыкам за труды их сто рублев. А не ходит Садко на тот на гостиный двор по три дни, на четвертый день погулять захотел; заглянет он в первый погреб – котора была рыба мелкая, те-то ведь стали деньги дробные; заглянул он в другой погреб, где была рыба красная – очутились у Садки червонцы лежат; в третьем погребу, где была рыба белая, – а и тут у Садки все монеты лежат. Втапоры Садко купец, богатый гость, сходил он на Ильмень-озеро, а бьет челом поклоняется: «Батюшко мой, Ильмень-озеро! поучи меня жить в Новегороде». Ильмень дает ему совет поводиться со людьми со таможенными, да позвать молодцов посадских людей, а станут-де те знать и ведати. Позвал к себе Садко людей таможенных и стал водиться с людьми посадскими. Сходилися мужики новогородские у того ли Николы Можайского, во братчину Никольщину, пить канун, пива ячные; Садко бил челом, поклоняется принять его во братчину Никольщину, сулит им заплатить сыпь немалую и дает им пятьдесят рублев. Когда молодцы напивались допьяна, а и с хмелю тут Садко захвастался: велит припасать товаров в Новегороде, он-де те товары все выкупит, не оставит ни на денежку, ни на малу разну полушечку: а не то – заплатит казны им сто тысячей. И ходит Садко по Новугороду, выкупает все товары повольной ценой, не оставил ни на денежку, ни на малу разну полушечку. Вложил бог желанье в ретиво сердце: а и шед Садко божий храм соорудил, а и во имя Стефана архидьякона: кресты, маковицы золотом золотил, он местны иконы изукрашивал, изукрашивал иконы, чистым жемчугом усадил, царские двери вызолачивал. На второй день он опять выкупил все товары в Новегороде и соорудил церковь во имя Софии премудрыя. По третий день по Новугороду товару больше старого, всякиих товаров заморскиих: он выкупил товары в половину дня и соорудил божий храм во имя Николы Можайского. А и ходит Садко по четвертый день, ходил Садко по Новугороду, а и целой день он до зечера, не нашел он товаров в Новегороде ни на денежку, ни на малу разну полушечку. Зайдет Садко он во темный в ряд, и стоят тут черепаны, гнилые торшки, а все горшки уже битые; он сам Садко усмехается, дает деньги за те горшки, сам говорит таково слово: «Пригодятся ребятам черепками играть, поминать Садку гостя богатого, что не я, Садко, богат – богат Новгород всякими товарами заморскими и теми черепанами, гнилыми горшки!»