Ознакомительная версия.
Вот они, параметры «хорошей пронзительной любви», запомни, читатель: точеная фигурка, пружинистая грудь, яркий пузырь губ и так далее (если забудешь, включи телевизор, увидишь в рекламном клипе). Это, так сказать, светлая, радостная любовь. А нерадостная, не светлая – когда параметры не те:
...
«Раньше у меня была мучительная любовь к задастой Алисе».
То есть с «любовью» в тексте все очень просто. Главное – не грузить себя посторонним.
Но не будем обижать автора, есть там, в любви к точеной пружинистой Лене, и духовное, возвышенное:
...
«Дело в том, что она еще девственница».
Так и написано: «еще». Действительно… в четырнадцать-то лет… с ума сойти можно…
Только не подумайте, что это «еще» случайно вырвалось у автора. Тут – концептуально-идеологическое. Действительность, или то, что герой-повествователь описывает нам в качестве таковой, отвратна, патологична – состоит из пидоров, наркоманов, безногих сексуально озабоченных девиц, похотливых теток; стелется под потолком всяких ОГИшных заведений табачный дым, пахнет развратом, марихуаной, сидящие за столиками патлатые гуманитарии-разночинцы безостановочно пьют пиво, «несвежие волосы свисают в кружки…», и никто даже не подозревает, как замечательно быть здоровым, трудолюбивым, патриотичным, есть простую еду, носить простую одежду, сливаться с природой и тосковать по «юной любви». И, соответственно, автор-повествователь послан в этот мир – открыть глаза людям на «красоту положительного», стать очистительным громом-молнией, провозгласить свое «Ура!». Тут я должен сразу объяснить, что это значит в повести. Цитирую:
...
«Происхождение „ура!“ – тюркское. Переводится: „Бей!“. Это „ура!“ меня с детства занимало. Яростное как фонтан крови. В этом слове – внезапность. Короткое, трехбуквенное. Все же захватчики принесли нам простор и поэзию. Мистика простоты. Заряд энергии».
Можно сказать, что весь текст Шаргунова – сплошное «ура!».
Автор темпераментно перечисляет, что он любит и что не любит.
Не любит «тупорылых богачей», «жующие морды», задастую Алину, наркоманов, гомосексуалистов, курильщиков, любителей пива, гуманитариев (и отдельно – гуманитариев-разночинцев), средний класс, ментов (хотя иногда любит), московских диджеев, жвачку и т. д.
Любит бег и морозный воздух, здоровье, белую рассыпчатую картошку с соленьями, «юную любовь», черникумалину, простого мужика, понятные «народу» попсовые песенки, рукавицы, шерстяные носки, необывательский секс, людей в униформе, рыбу любит, но «не вареную» (и это тоже концептуально – «хладнокровная, полная речных бликов подводных, у нее суть водяная… Вываренная, приобретает особую заумь») и т. д. Любит кричать «Ура!» всему и всем.
Вот, скажем, разговаривает он с черноволосой редакторшей, а в голове у него вздымается могучая русская песня про дубинушку, про «эй-ухнем», так бы вот и разнес эту чернявую. Она ведь, редакторша, отклонив его текст, ждет, что «я, юный, заплачу». Но не на того напала. Он – повествователя в тексте зовут Сергей Шергунов – не заплачет, он не той породы, он крепок и силен, он по утрам «жгуче отжимается», а в море «делает сильные заплывы», он не курит, и потому – «читатель, позови свою волю! Прикинь, мы с тобой будем драться. У тебя легкие, у меня дыхание громадное, простор»; наш герой вообще ничего не боится, «героям же смерть не страшна. За тело свое не тревожусь» (так в тексте). Наш герой «зло озирает мир», в котором равным себе он согласен признать разве что только море, подмигивающее герою: «Отомсти! Отомсти!». Он кого угодно «раздавит своим быстрым взглядом, размажет по потолку». Герой призван принести в этот мир Силу и Простоту, которые не снились всем этим «ущербным, неэстетичным, мелкорасчетливым распаденцам». Им, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни, гром ударов их пугает. А шаргуновского героя – нисколечко.
Ну и, соответственно, герой Шаргунова – а он еще и литератор – объясняет свое отношение к литературе:
...
«Мне говорят, литература, литература… Крик „ура!“ – это, я понимаю, искусство… перед глазами вспыхивает широкое поле, заваленное трупами азиатов, стрелы, обломки копий. Вонь. И заря алеет…. Но ведь пили вина из черепов врагов. Пировали среди трупов. Сам пир отражал недавний бой. И жар, и лязг, и кипение! Зверство! Мясо дымилось… Текли красные струи вина…»
Жутковатое, надо сказать, чтение. Я, например, ежился (впечатлителен, наверно), но – недолго. Отпустило, когда дошел вот до этого пассажа:
...
«Читатель, я свой гардероб пересмотрел. Отстой один! Винная кофта с вырезом, белые штаны-шаровары. Я отказываюсь от отстоя – от кофточек пестрых, от всяких обтягивающих штанишек. Все это ядовито. Я чувствую, что одежда должна переливаться в природу… Но не грубо надо сливаться с природой, а проникновенно».
То есть вот оно, последний выбор, последний решающий бой – гордо и непреклонно: отказываюсь от отстоя, не надену больше обтягивающие штанишки! И про слияние проникновенное с природой – тоже что-то страшно знакомое. По телевизору видел – сидела в экране раскормленная тетка лет сорока в ядовито-желтом с тяжелыми кольцами на пальчиках-сардельках, изо всех сил удерживая на лице инфернальное выражение, – очередная Сударыня Лидия или Сударыня Анастасия, ясновидящая и целительница, – и говорила о мистических лучах из космоса, о том, как излечивают наши души и тела эти космические лучи, соединяющие дух наш и плоть с высшей – и тут она не выдержала, ясновидящая, своей инфернальности – космЕТИЧЕской мудростью.
Вот оно! Косметика. Не надо пугаться мальчика с его раскидистыми декларациями про дубинушку, про сладострастность зрелища мертвых азиатов, про кипение крови и гнусность гуманитариев. Это все – «прикид». Носят сейчас такое. Простое. Доступное пониманию – прическа под ноль, ботинки самые дешевые, но крепкие, с толстой подошвой, чтобы «ура!» было удобнее делать; с пивом, правда, еще не доработали, пьют по-прежнему много, зато с любовью к попсе все в порядке, простая песенка про роковую пятнадцатилетнюю путанку или про вожделенную «малолеточку» – это нам в жилу!
Нет, если перед нами как бы некий замер, попытка изобразить, что делается в головах сегодняшних тинейджеров с их подростковыми комплексами, преодолеваемыми воспаленной мечтой о себе-крутом, с их двухмерными представлениями об устройстве жизни, и человека в частности, с их простодушной уверенностью, что любовь – это отглагольное существительное, а блатной скулеж про «малолеточку» и «небо в клеточку» – это и есть подлинное искусство и т. д., то есть если перед нами книга, писавшаяся про запредельную инфантильность подрастающего поколения, то это могла бы быть очень полезная, отрезвляющая книга. Но при одном условии – автор понимает, о чем пишет, и удерживает дистанцию между собой и автором-повествователем. И иногда при чтении шаргуновского сочинения мне чудились элементы некоторой саморефлексии героя-повествователя и даже как бы авторская ирония над противоестественной выпрямленностью мозговых извилин своего героя. Но, увы, реальной дистанции между автором и героем так и не образовалось. Если я верю автору, когда он описывает смерть бабушки, смерть своих сверстников, когда он рассказывает мне про переживания своего детства – а там много художественно убедительных деталей и подробностей, – я уже не могу не верить и его желанию крикнуть «Ура!» всем и всему, я не могу не верить в его отвращение к умникам-гуманитариям, не могу не верить, что он действительно так думает и чувствует.
Возможно, что причиной этому – все та же, прошу прощения, «литература», то есть уровень культуры письма (и вообще уровень культуры). Автор, похоже, всерьез полагает, что ее можно заменить тинейджерским драйвом, взять, так сказать, «на ура».
...
«Сквозь слепые сумерки скатиться на пол и жгуче отжаться. Или ворочать гантелями», «…делал сильные заплывы», «взгляд звякал о рекламу», «я бежал в свой задорный бой, сдирая дыхание о серый зимний воздух»
и т. д. и т. д. Пафосная выспренность и претенциозность этих образов вызывает в лучшем случае неловкость за автора, ну а если всерьез, то – подозрение, что автор просто не в силах создать с помощью слова образ или хотя бы поймать интонацию.
Вот, скажем, герой делится с читателем своей подростковой мечтой о работе в Кремле:
...
«…Потом я сижу за документами, над картой. Рядом дымит чай в подстаканнике, и светлеет огромная Москва изо всех сил. Какие струны тонко звенят! Свет прелестно струится, алые крики новорожденных вспыхивают в ушах…»
Автор пытается заразить меня своим отроческим воодушевлением, а я, читая это, тупо удивляюсь, как это удалось ему в такой коротенький отрезок текста вбухать столько дешевого стилистического парфюма. Я бы и рад разделить авторское воодушевление, да только, читая про «алые крики», вспыхивающие в ушах, про «прелестное» струение света, про «тонкострунный» звон и т. д., не в состоянии разглядеть, по поводу чего оно, воодушевление, должно быть. Единственное реальное свидетельство предполагаемого авторского радостного возбуждения, содержащееся для меня в тексте, это некоторая горячечность и бессвязность речи.
Ознакомительная версия.