Остановимся на этом предмете, грустном и вместе поучительном…{53}
В самом деле, не странное ли зрелище представляет собою человек, который с силою, энергиею, одушевлением, вооруженный смелостию и дарованием, явился на литературном поприще рьяным поборником нового и могучим противником старого; а сходит с поприща, на котором подвизался с таким блеском, с такою славою и таким успехом, сходит с него – противником всего нового и защитником всего старого?.. Не господин ли Полевой первый убил на Руси авторитет Корнелей и Расинов, – и не он ли теперь благоговеет пред их мишурным величием?.. Чего доброго, может быть, мы еще дождемся умилительных статей, где будет доказываться величие Тредьяковского, Сумарокова, Хераскова?.. Не господин ли Полевой первый приветствовал Пушкина первым и великим русским поэтом, – и не он ли теперь, один из всех журналистов, не понимает одного из самых колоссальных его произведений – «Каменного гостя»?.. Не господин ли Полевой первый был у нас гонителем литературного безвкусия, вычурности, натянутости, – и не он ли теперь в восторге не только от Марлинского, но даже и от г. Каменского?..{54} Мы не ставим г. Полевому в вину того, что он не понял Гоголя и восход нового великого светила приветствовал неприличною бранью: {55} г. Полевой и не мог понять Гоголя, потому что, когда явился Гоголь, г. Полевой был уже в своей апогее, и у него на все были уже составлены свои определения…
Всякое явление имеет свою причину, и все, что мы сказали о г. Полевом, совершилось очень естественно. Главнейшая его услуга, и услуга великая, состояла в уничтожении ложных авторитетов. Он явился на журнальное поприще еще в то время, когда мадригал Лилете давал право на поэтическое бессмертие; когда литературное чинопочитание было во всей своей силе; когда столько диких предрассудков царствовало в понятиях о поэзии. И вот он стал действовать с энергиею, пылом и смелостию, открыто пошел против всего, что казалось ему устаревшим, отсталым, и уничтожал его во имя нового. Что такое это новое, он не сказал этого публике, потому что и для самого него оно осталось навсегда тайною… Между тем гонение на старое часто доходило до ослепления: нехорошо не потому, что нехорошо, а потому, что старое… Но все это было нужно, и все принесло великую пользу. Уничтоживши совершенно достоинство и заслуги Карамзина, мы – молодое поколение – снова признали их, но уже признали свободно, а не по преданию, не с чужого голоса или не по привычке с детства думать одно и то же. Успех г. Полевого был неимоверный, потому что его усилия требовались духом времени. Этому успеху всего более был обязан он сметливости. «Revue Encyclopedique» служила для него и сокровищницею новых идей и нередко снабжала его статьями, которые ему стоило только переделывать и приделывать – к чему было ему нужно{56}. Не прилепившись ни к какой сфере знания или деятельности, он брался за все и во всем хотел быть нововводителем. Познакомившись с немцами через французов, он неверно понял их. Познакомившись с Шеллингом через французские статьи, он говорил о тождестве и о том, что а = а… Все это нужно было для того времени, и всего этого теперь уже не нужно…
Мы извиняем теперешнюю ревность г. Полевого к прошедшему. У всякого с своим прошедшим связано так много прекрасных воспоминаний, и потому каждому кажется великим и истинным только то, что явилось в его время, в то время, когда в нем интересы были живы, когда он исполнен был надежд и силы. Напротив того, настоящее для пожилых людей часто бывает так грустно: дико смотрят они на все новое, которое чуждо их, уже застывших в известных формах, и которому чужды они, уже не способные ни к какому движению. Когда вышел г. Полевой на поприще, тогда гремели и сияли имена Гюго, Ламартина, де Виньи, Бальзака, – удивительно ли, что и теперь он почитает их великими гениями? – Читая и перечитывая французские журналы, он беспрестанно встречал в них имя Шеллинга, как величайшего философа современного человечества, – удивительно ли, что Шеллинг и теперь остается для него первым философом, а его философия геркулесовскими столпами абсолютного мышления? Эта история всегда повторялась: кантисты не хотели видеть ничего. великого в Фихте, фихтеисты с ироническою улыбкою смотрели на Шеллинга, а шеллингисты в Гегеле видят пустой призрак. Вот отчего в глазах г. Полевого Лессинг и Шлегель мешают Варнгагену быть глубоким критиком, а Шеллинг Гегелю – великим и первым философом современного человечества. Вот почему современная немецкая литература, столько богатая и великая, так роскошно оплодотворенная духом великого Гегеля, – кажется ему пустоцветною и ничтожною. Это круг, начавшийся нападками на «Вестник Европы»{57} и кончившийся редакторством «Сына отечества».
Теперь, чего вы хотите от «Сына отечества»? Все недостатки его происходят от глубокой причины: он не понимает современности и потому не может угождать и нравиться ей. А так как, сверх того, он развлечен составлением драм, опер, комедий и водевилей, то и не имеет достаточного времени для улучшения самого себя…
От «Сына отечества» обратимся к предмету более интересному и приятному – к «Отечественным запискам».
Об «Отечественных записках» мы не будем много говорить, потому что это журнал новый, еще не успевший вполне себя выказать и высказать, хотя и подавший о себе блестящие надежды в будущем. Сказать правду, мы не совсем довольны его критическим направлением, потому что цвет этого направления не достаточно ярок и определен{58}. Впрочем, появление в 5 № «Отечественных записок» статьи Варнгагена о Пушкине, превосходно переведенной г. Катковым, заставляет нас надеяться, что в «Отечественных записках» будет критика дельная и современная. Об этой статье мы еще поговорим.
Говоря о критике «Отечественных записок», должно упомянуть с уважением о разборе «Фауста», переведенного г. Губером{59}. В этой статье высказано много интересных подробностей об историческом народном Фаусте, предание о котором послужило формою стольким произведениям и, наконец, самому «Фаусту» Гете. В суждении об этом великом произведении также высказано много дельного. Но нам не нравится пристрастный отзыв критика о переводе, отзыв, столь несообразный с уважением критика к генияльному произведению Гете; потом, мы не согласны в некоторых мыслях. Критик говорит, что Гретхен Гете выше Джульетты Шекспира: странная и произвольная мысль! До сих пор еще не придумано инструмента для измерения относительного достоинства созданий великих поэтов, и потому условились почитать их совершенно равными одно другому, как формы совершенно равные своим содержаниям. Впрочем, из этого следует, что содержание, поколику обнимает оно сферу бытия, может служить этою меркою. Но измерил ли критик содержание Джульетты? Не есть ли она полная женщина, выражение женственной природы и женственного духа по преимуществу? Что же касается до воплощения этой идеи в живую, роскошную, в высшей степени художественную форму, – об этом страшно и говорить, когда дело идет о таком художнике, как Шекспир… Потом, критик говорит, что сумасшедшая Маргарита несравненно естественнее сумасшедшей Офелии. По нашему мнению, думать так – значит не понимать ни Маргариты, ни Офелии. Сумасшествие есть отвлеченная идея, которая конкретируется только в явлении. Сумасшедшим может быть всякий человек: вот отвлеченное понятие; но каждый может быть сумасшедшим только по-своему, и ни один сумасшедший на другого походить не может: вот понятие конкретное. Не говоря о разнице характеров, одна разница обстоятельств, бывших причиною сумасшествия, делает из Маргариты и Офелии два совершенно различные лица, которые не могут ни поверяться, ни меряться одно другим. Точно так же, как всякий человек представляет собою отдельный и особный мир, на все другие не похожий, никаким другим не заменимый, – так и всякое художественное лицо. В этом-то и состоит конкретность явлений действительности и искусства. Если бы не Гамлет, а другое лицо было причиною сумасшествия Офелии, то и сумасшествие ее необходимо носило бы на себе другой характер; точно так же, как если бы Гамлет обставлен был другими лицами, то и его болезненная нерешительность, колебания его воли, жалобы на самого себя – все это, будучи тем же самым, было бы в то же время и совершенно другим. Конкретность дает себя видеть не в идее, а в форме, и в этой же форме дает себя видеть и индивидуальность и личность субъекта, которая уже по одному тому, что она личность, не может ни быть заменена никакою другою личностию, ни быть меркою другой личности. Как в природе нет двух лиц, совершенно сходных друг с другом, так в сфере искусства не может быть двух лиц, из которых одно делало бы ненужным другое тем, что было бы лучше этого другого. Впрочем, может быть, критик под словом «несравненно естественнее» разумел художественное выполнение – в таком случае, мы, не обинуясь, скажем ему, что с этой стороны ему недоступны ни Офелия, ни Маргарита…