Темы Пиранделло многочисленны и каждый раз дают театру чрезвычайно интересную «игру» между иллюзиями и действительностью, тем более острую, что сама театральная сцена есть, с одной стороны, художественная иллюзия, а с другой стороны, стремится стать для зрителя убедительной действительностью. То мы видим чудака, который, стремясь убежать от пошлой жизненной обстановки современности, воображает себя Генрихом Четвертым, окружает себя средневековым двором, сквозь искусный маскарад которого все время проскакивает пошлая действительность3.
То мы видим мать, потерявшую сына, которая гигантскими усилиями создает себе иллюзию, будто он жив, находится здесь, в своей комнате, и постоянными заботами о нем, постоянными разговорами о нем как о живом нагоняет жуткую иллюзию и на окружающих4.
То мы видим уже упомянутый выше поразительно театральный прием, когда в театр на репетицию являются (как представители автора, очевидно) его подлинные персонажи; и вот перед нами задуманная автором мещанская драма — играют то актеры, то сами персонажи, возмущающиеся весьма искусной игрой актеров, далекой, однако, от их подлинной действительности5.
Вот эту-то пьесу и приняли за мистическую, а между тем она, конечно, только воплощает переживания автора, скорбящего по поводу тех искажений, которые, при всем своем высоком искусстве, производят актеры, надевая на себя выстраданные им и дорогие ему маски.
Но ни в одной пьесе Пиранделло не достигал такой умопомрачительной игры между иллюзией и действительностью, или еще больше того — между мнимой театральной действительностью и художественной театральной правдой, как в своей последней пьесе «Сегодня мы импровизируем». В этой пьесе, конечно, важен не основной сюжет, то есть не та тема, при разработке которой присутствует публика. Предполагается, что дело идет об импровизации, которую данная труппа ведет без достаточной предварительной подготовки по сценарной рукописи автора, которую труппа эта не считает для себя обязательной, и под руководством талантливого, но слегка сумасбродного чудака-режиссера доктора Хинкфуса.
Сама тема не лишена остроты. Изображается захолустный провинциальный город (в Сицилии). В городе этом живет чудаческая семья. Глава ее, так называемый Свистун6, в сущности почтенный инженер, но психологически выпадающий из своего класса. У него, как часто бывает у одаренных мещан, развивается гофмановский порыв к какой-нибудь авантюре, к какой-то нежной любви, к какому-то осуществлению мечты, которую он ищет в мире богемы, на иллюзорных, освещенных вечерними огнями подмостках эстрады.
Его жена — совсем свихнувшийся человек. Она потеряла всякие устои мещанской морали. Она стоит на грани почти откровенной торговли своими четырьмя красивыми дочерьми. Местные офицеры-летчики бывают в ее доме почти как в увеселительном заведении, и все дочери представляют собой, с буржуазной точки зрения, глубоко испорченных девушек. Только одна из них, Момина, уже прошедшая все те же искусы «полудевства», хочет освободиться от «порока», чего от нее категорически требует ее поклонник, раздражительный, самоуверенный, ревнивый летчик Верри.
Отец умирает от ножевой раны, полученной им в одном из приключений. «Порочная» часть семьи (мать семейства синьора Игнатия7, не пренебрегающая никакими средствами борьбы с «помойной ямой», как она величает свой город, и наиболее «порочные» дочери) добивается успеха. Вторая дочь, средне одаренная певица Отилия, становится даже своего рода оперной знаменитостью и вытаскивает семью куда-то на более высокую и более обеспеченную ступень богемы. Наоборот, «добродетельная» Момина попадает в ужасную обстановку, полную мучений, ревности, обстановку почти тюремную, которая очень скоро иссушает ее и делает старухой. Муж ревнует ее к прошлому, ревнует ее к предполагаемым им мечтам ее об иной жизни, о сцене и т. д., потому что Момина обладала в свое время гораздо лучшим, гораздо большим актерским темпераментом, чем Тотина.
Таков смысл драмы. Он вращается, как видите, вокруг мещанской постановки вопроса. В ней мещанство противопоставляется мечтательному авантюризму Свистуна. Сначала грязно-порочная, а потом мишурно-порочная жизнь, элементы мещанства, вливающиеся в богему, — все это, конечно, должно служить для выражения отвращения автора к устойчивому мещанству, отвращения, однако, пессимистического, никакого выхода из существования, противоположного мещанской добродетели и не менее по существу мещанскому пороку, не находящего и не указывающего.
Однако сказать, что эта пьеса может быть противоположной нашей идеологической установке по самому своему замыслу — нельзя. Ее можно только признать по своей теме оставленной нами позади. Конечно, и у нас есть такие мещане, пропахнувшие капустой, добродетель которых вызывает у нас гадливость. Конечно, и у нас есть среди них бесплодные мечтатели и мягкосердные авантюристы. Конечно, и у нас есть мещанская богема, которая подол свой прячет в грязи разврата, а голову венчает ореолом из фольги и бумажных цветов. Но весь этот мир, со всеми своими противоречиями, рядом с лесами нашего грандиозного социалистического строительства кажется настолько убогим, настолько явно умирающим, что темы этого мира никак не являются для нас актуальными. Если наша драматургия иногда и соприкасается с этим миром (например, «Мандат», «Евграф — искатель приключений»)8, то берет его в каком-то взаимоотношении к подлинному миру, к миру социалистического строительства, и описывает, какими процессами в глубинах мещанства великая революция отражается. Вот почему, говоря о теме самой пьесы, разрабатываемой в великолепной театральной игре Пиранделло, можно сказать, что она представляет известный психологический и социальный интерес, хотя и является по сути отсталой для нашей страны.
Но сила всего замысла Пиранделло заключается совсем не в этой теме. Главное действующее лицо совсем не Свистун, не Момина, не Верри. Главное действующее лицо — сам театр. Это он — герой спектакля, и вряд ли когда-нибудь кто-нибудь показал с такой огромной силой иллюзионистскую мощь театра.
Пиранделло с неслыханной виртуозностью играет на всевозможных сдвигах от правды к иллюзии.
Начинается дело скандалом за кулисами. Какое-то недоразумение. Публика волнуется. В зале раздаются крики, что спектакль не состоится. Спорят, слышатся краткие реплики относительно того, возможна ли вообще импровизация в наше время. Директор Хинкфус успокаивает публику, делает свою художественную декларацию, дает некоторые разъяснения, но спектакль нормально начаться не может. Актеры то выступают в кусочках своих ролей, то сами по себе (то есть как данные артисты данного театра — такая-то Марьина, такой-то Иванов). Они протестуют против насилия режиссера, против непонятности ролей, ссорятся между собой, и эти интермедии беспрестанно вторгаются в ход действия. И только к концу кусочки иллюзии, то есть промежутки, в которые актеры входят в свою роль и прочно носят свои маски, становятся все более компактными, вплоть до того момента, когда актеры начинают бунтовать против доктора Хинкфуса и выгоняют его из театрального зала. После этого с величайшим оживлением, наконец окрепшие, они доигрывают пьесу.
Этого, однако, мало. Действующие лица после первого акта отправляются в театр. Они приходят именно в этот театр, где идет спектакль, садятся в одну из лож (освещаемую прожектором) и вступают в пререкания с публикой. Происходит один из тех «скандалов», которым всегда сопровождается появление эксцентрической семьи в публичном месте города («помойная яма»). Мало того — наступает антракт, и действующие лица идут в фойе. Пиранделло не останавливается перед головоломной задачей: на сцене для той части публики, которая осталась в зале, происходит виртуозная установка декораций под руководством Хинкфуса, а в фойе «семья» со своими «летчиками» разбивается на три группы, из которых каждая играет отдельно, то есть публика вынуждена разделиться на четыре части, из которых каждая следит за одним ответвлением этой распавшейся на четыре русла реки театрального действия. Само собой разумеется, что Пиранделло делает потом великолепную сводку, так что вся публика, вернувшаяся в театральный зал, будет коротко, но вполне достаточно осведомлена о всем происшедшем.
Курьезно, что публика при этом играет не играя. Действительно, представьте себе, в фойе (я полагаю, на каком-нибудь специально разостланном ковре яркого цвета, чтобы выделить артистов из публики) разыгрывают свои партии соответственная группа исполнителей; она окружена тесным кольцом публики, которая на нее глазеет, и это создает для каждого отдельного человека из публики иллюзии наглого разглядывания «семейства» публикой враждебного к нему, но любопытствующего городка. Это придает громадную выразительность тем презрительным по отношению к публике репликам, которые «позволяют себе» члены семьи Свистуна, являющиеся в данном случае как бы частью публики и в то же время актерами, исполняющими точно установленный текст.