Помните вы эту «Тихую колыбельную»? (с. 37 сл.). Вся из хореев, усеченных на конце нежно открытой рифмой. На ли, ю, ду, на, да, изредка динькающей — день — тень, сон — лен или узкой шепотной — свет — нет.
Сколько в этой элегии чего-то истомленного, придушенного, еле шепчущего, жутко-невыразимо-лунного:
— Сон, ты где был? — За горой.
— Что ты видел? — Лунный свет.
— С кем ты был? — С моей сестрой.
— А сестра пришла к нам? — Нет.
Я тихонечко пою;
Баю-баюшки-баю.
. . . . . . . . .
— Тяжело мне, я больна,
Помоги мне, милый брат.
. . . . . . . . .
— Я косила целый день.
Я устала. Я больна.
За окном шатнулась тень.
Притаилась у окна.
Я пою-пою-пою:
Баю-баюшки-баю.
(с. 37 сл.)
Нет, я не верю материнству желания, когда оно поет у того же Сологуба:
Я на ротик роз раскрытых росы тихие стряхну,
Глазки светики-цветочки песней тихою сомкну.[89]
(с. 36)
А какая страшная нежность в этой риторике, среди лубочных волхвований
Любовью легкою играя,
Мы обрели блаженный край.
Вкусили мы веселье рая,
Сладчайшего, чем божий рай.[90]
(с. 167)
И вдруг откуда-то брызнули и полились стеклянные звоны, и чьи-то губы тянутся, дышат, улыбаются, чьи-то розовые губы обещают в вас всю свою сладость перелить. Разберите только, где здесь слова, а где только лилы и качания:
Лила, лила, лила, качала
Два темно-алые стекла,
Белей лилей, алее лала
Бела была ты и ала.
А та — Желтолицая уже здесь, возле, немножко лубочная, но что из этого?..
И в звонах ласково-кристальных
Отраву сладкую тая,
Была милее дев лобзальных
Ты, смерть отрадная моя!
(с. 168)
Воспреемнику Недотыкомки незачем, кажется, были бы стихи, чтобы томить и долить нас новым страхом, новым не только после Вия, но и после пробуждения Раскольникова. Но лирике нашей точно нужен сологубовский единственный страх
Не трогай в темноте
Того, что незнакомо,
Быть может, это — те,
Кому привольно дома.
. . . . .
. . . . .
Куда ты ни пойдешь,
Возникнут пусторосли.
(т. е. что-то глупо-кошмарно-дико-разросшееся, вроде назойливо не сказанных и цепких слов, из которых иной раз напрасно ищешь выдраться в истоме ночного ужаса).
Измаешься, заснешь,
Но что же будет после?
Прозрачною щекой
Прильнет к тебе сожитель.
(неотступная близость темноты, уже привычной, странно обыденной даже)
Он серою тоской
Твою затмит обитель,
И будет жуткий страх,
Так близко, так знакомо,
Стоять во всех углах
Тоскующего дома.[91]
Мы не прочь верить иногда Сологубу, что наше общее я было раньше и Фриной (с. 17 сл.).[92] Но нам ближе в словах его другая Прекрасная Дама, та — нежить, которая пришла соблазнять его в белой рубахе.
Упала белая рубаха
И предо мной, обнажена,
Дрожа от страсти и от страха,
Стоит она…[93]
Только вы не разбирайте здесь слов. Я боюсь даже, что вы найдете их сочетания банальными. А вот лучше сосчитайте-ка, сколько эдесь А и полу-А посмотрите, как человек воздуху набирает от того, что увидел, как у ведьмы упала белая рубаха? Кто разберет, где тут соблазн? где бессилие? где ужас?
Сологуб прихотливый поэт и капризный, хоть нисколько не педант-эрудит. В нем чаще бывает даже нечто обнаженно-педагогически-ясное.
Но есть и у Сологуба слова-тики, и, уснащая его стихи, они, придают им индивидуальный колорит вроде того, как разные винте-ли и следовательно отмечают говорку большинства из нас.
У Анри де Ренье недавно констатировали такие точно тики-слова or и mort.[94] Сологуб злоупотребляет словами: больной и злой. Все у него больное: дети, лилии, сны и даже долины. Затем у Сологуба-лирика есть и странности в восприятиях. Босые женские ноги, например, в его стихах кажутся чем-то особенно и умилительным, и грешным, а главное, как-то безмерно телесным.
Иногда Сологуба тешат и звуки. Но это не Вячеслав Иванов, этот визионер средневековья, переживший потом и Возрождение, чтобы стать одним из самых чутких наших современников. Когда Вячеслав Иванов цедит, кромсает и прессует слова для той фаянсовой ступки, где он будет готовить — алхимик — свое слепительное Да, он прежде всего возбуждает в вас интеллектуальное чувство, интерес, даже трепет, пожалуй, перед его знанием и искусством.
Не то Сологуб -
Ты поди некошною дорогою,
Ты нарви мне ересного зелия
. . . . . . .
Ты приди ко мне с шальной пошавою
Страшен навий след…
Горек омег твой…[95]
(с. 133)
Я перерыл бы все энциклопедии, гоняясь за Вячеславом Ивановым, если бы этот голубоглазый мистик вздумал когда-нибудь прокатиться на Брокен. Но мне решительно неинтересно знать, что там такое бормочет этот шаман — Сологуб, молясь своей ведьме. Да знает ли еще он это и сам, старый елкич![96]
Целая поэма из этого звукосочетания, и какая поэма! Она захлебывается от слез, может быть, сусальных, но не все ли равно? — когда, читая ее, нам тоже хочется плакаты
Елисавета, Елисавета
Приди ко мне!
Я умираю. Елисавета,
Я весь в огне.
Но нет ответа, мне нет ответа
На страстный зов.
В стране далекой Елисавета.
В стране отцов. . .
(с. 191 сл.)
— и т. д.
В заключение о Сологубе — хорошо бы было сказать мне и о том, как он переводит. Но лучше, пожалуй, не надо. Пусть себе переводит стихи Верлена;[97] это делает не Сологуб-поэт, а другой — внимательный и искусный переводчик. А того, лирика-Сологуба, — и самого нельзя перевести. Разве передашь на каком-нибудь языке хотя бы прелесть этих ритмических вздыманий и падений сологубовски-безрадостного утреннего сна
Я спал от печали
Тягостным сном.
Чайки кричали
Над моим окном.
Заря возопила:
— Встречай со мной царя.
Я небеса разбудила,
Разбудила, горя. —
И ветер, пылая
Вечной тоской,
Звал меня, пролетая
Над моею рекой.
Но в тяжелой печали
Я безрадостно спал.
О, веселые дали,
Я вас не видал!
(с. 89)
Я, впрочем, рад, что Сологуб прилежно читал Верлена. Если я не ошибаюсь, одна из лучших его пьес, «Чертовы Качели» (с. 73 cл.), навеяна как раз строфою из «Romances sans paroles»[98] (Т. I, p. 155)
О mourir de cette mort seulette
Que s'en vont, cher amour qui t'epeures
Balancant jeunes et veielles heuresi
O mourir de cette escarpolette![99]
Сологуб перевел его плохо, а я сам позорно.[100] Не буду я пытаться переводить еще раз это четверостишие. Лучше постараюсь объяснить вам верленовские стихи в их, так сказать, динамике. Представьте себе фарфоровые севрские часы, и на них выжжено красками, как Горы[101] качают Амура. Горы — молодые, но самые часы старинные. И вот поэт под ритм этого одинокого ухождения часов задумался на одну из своих любимых тем о смерти, т. е., конечно, своей смерти. Мягко-монотонное чередование женских рифм никогда бы, кажется, не кончилось, но эту манию разрешает формула рисунка: «Вот от таких бы качелей умереть».
Чтобы скрыть от нас картину, породившую его стихи, Верлен заинтриговал нас, вместо мифологических Гор поставив слово часы с маленькой буквы, и вместо Амура — написав любовь, как чувство.
Не то у Сологуба. Его качели — самые настоящие качели. Это — скрип, это — дерзкое перетирание конопли, это — ситцевая юбка шаром, и ух-ты! Но здесь уже дело не в самом Сологубе, а в свойстве того языка, на котором была когда-то написана и гениальная пушкинская «Телега».[102]