Молодой врач Михаил Булгаков делал ампутации и прививки, вскрывал нарывы, принимал роды. Все, что делает сельский врач, осенним бездорожьем и зимними вьюгами замкнутый на своем участке. В удостоверении, которое он получил от земской управы через год, значится, что он «зарекомендовал себя энергичным и неутомимым работником на земском поприще», приводится цифра принятых им за год больных, — та же, что и в «Записках юного врача», — 15361, и перечисляются его хирургические и акушерские операции, в том числе все те, что потом были описаны в «Записках юного врача» — трахеотомия (см. рассказ «Стальное горло»), ампутация бедра («Полотенце с петухом»), поворот на ножку («Крещение поворотом»), вскрытие абсцессов, вправление вывихов и многое, многое другое. «Удаление осколков раздробленных ребер после огнестрельного ранения» (описанное в рассказе «Пропавший глаз») указано тоже.
Была зима 1916–1917 года, начало 1917 года, Февральская революция…
Политические события той зимы в повести «Морфий», в дневнике сельского врача Полякова, запечатлены туманно и глухо: «2 марта. Слухи о чем-то грандиозном. Будто бы свергли Николая II… 10 марта. Там происходит революция...» И все…
В обрамляющей новелле этой повести, написанной от лица доктора Бомгарда, о той же зиме 1916–1917 года: «Но если кто-нибудь, подобно мне, просидел в снегу зимой, в строгих и бедных лесах летом, — полтора года, не отлучаясь ни на один день, если кто-нибудь разрывал бандероль на газете от прошлой недели с таким сердечным биением…»
И в «Записках юного врача»: «Порою нас заносило вовсе снегом, выла несусветная метель, мы по два дня сидели в Мурьевской больнице, не посылали даже в Вознесенск за девять верст за газетами, и долгими вечерами я мерил и мерил свой кабинет и жадно хотел газет, так жадно, как в детстве жаждал куперовского «Следопыта»…» Мурьевская больница здесь — псевдоним Никольской, Вознесенск — станция Шаховская.
Булгаков автобиографичен. Иногда обманчиво автобиографичен. Зима эта для него, в отличие от его персонажей, безвыездной не была. В начале марта, т. е. непосредственно после Февральской революции и, может быть, в связи с нею, он ездил в Киев. Был в канцелярии университета, получил наконец свой диплом и другие документы, оставил расписку и дату: 7 марта 1917 года.
Осенью главного врача Никольской больницы переводят в Вязьму — заведующим инфекционным и венерическим отделением городской земской больницы.
В повести «Морфий»:
«Уютнейшая вещь керосиновая лампа, но я за электричество!
И вот я увидел их вновь наконец, обольстительные электрические лампочки!..
На перекрестке стоял живой милиционер… сено устилало площадь, и шли, и ехали, и разговаривали, в будке торговали вчерашними московскими газетами, содержащими в себе потрясающие известия, невдалеке призывно пересвистывались московские поезда. Словом, это была цивилизация, Вавилон, Невский проспект.
О больнице и говорить не приходится. В ней было хирургическое отделение, терапевтическое, заразное, акушерское… В больнице был старший врач, три ординатора (кроме меня), фельдшера, акушерки, сиделки, аптека и лаборатория. Лаборатория, подумать только!.. Я стал спать по ночам, потому что не слышалось более под моими окнами зловещего ночного стука, который мог поднять меня и увлечь в тьму на опасность и неизбежность…»
У молодого врача появляются мысли о научной деятельности, планы серьезного совершенствования в медицине. Сестру Надежду, оказавшуюся в эти дни в Москве, он просил подобрать для него нужные медицинские книги.
…События Октября застали Булгакова в Вязьме. Они были грозны, стремительны, непонятны.
«Мы живем в полной неизвестности, вот уже четыре дня ниоткуда не получаем никаких известий», — писала жена Булгакова Татьяна (она была с ним и в Никольском, и в Вязьме) Надежде в Москву 30 октября 1917 года.[20]
Думаю, Булгаков побывал в Москве в первых числах ноября — очень уж это близко от Вязьмы и очень уж рвался он туда. Во всяком случае, достоверно, что в начале декабря того же года он в Москве был. Ездил добиваться демобилизации, чтобы оставить Вязьму. Не добился. Прежде чем вернуться, поехал в Саратов, к родным жены.
В последний день 1917 года писал сестре Наде: «Недавно в поездке в Москву и Саратов мне пришлось видеть воочию то, что больше я не хотел бы видеть. Я видел, как толпы бьют стекла в поездах, видел, как бьют людей. Видел разрушенные и обгоревшие дома в Москве. Видел голодные хвосты у лавок, затравленных и жалких офицеров…»
…Еще несколько лет назад семья Булгаковых была так далека от каких бы то ни было военных традиций. Мама «мечтала об одном, чтобы ее сыновья стали инженерами путей сообщения». Но офицерские шинели товарищей по гимназии, уходивших на фронт. Раненые в Каменец-Подольском и Черновицком госпиталях… Весной сестра Варя вышла замуж за кадрового военного. Летом вышла замуж Надя — ее муж, Андрей Земский, филолог, окончил университет, сейчас прапорщик-артиллерист, его дивизион в Царском Селе. Мама писала в сентябре, что Коля поступает в военное училище… Это становилось мучительно личным. И Киев снился, как будет сниться теперь всегда в годы разлуки. «Я спал сейчас, и мне приснился Киев, знакомые и милые лица, приснилось, что играют на пианино…» (из того же письма).
Связь с Киевом, с матерью, с братьями, все время рвалась. Политические события в Киеве с самого начала развивались особенно сложно, загадочно и противоречиво.
После октябрьского переворота в Киеве у власти оказалась контрреволюционная Центральная Рада. Только в конце января по старому стилю — около середины февраля по новому — пришедшие с севера отряды петроградских рабочих и солдат вместе с восставшими арсенальцами освободили Киев и установили здесь советскую власть.
(Потом, когда впечатления отстоятся, Булгаков в «Белой гвардии» расскажет об этих событиях так: «Когда же к концу знаменитого года в Городе произошло уже много чудесных и странных событий и родились в нем какие-то люди, не имеющие сапог, но имеющие широкие шаровары, выглядывающие из-под солдатских серых шинелей, и люди эти заявили, что они не пойдут ни в коем случае из Города на фронт, потому что на фронте им делать нечего, что они останутся здесь, в Городе, Тальберг сделался раздражительным и сухо заявил, что это не то, что нужно, пошлая оперетка. И он оказался до известной степени прав: вышла действительно оперетка, но не простая, а с большим кровопролитием. Людей в шароварах в два счета выгнали из Города серые разрозненные полки, которые пришли откуда-то из-за лесов, с равнины, ведущей к Москве».)
В феврале, в тот короткий промежуток времени, когда Киев становится советским, Булгаков освобождается наконец от службы в земстве и вместе с женой уезжает в Киев. Его поезд был едва ли не последним — 1 марта город захватили германские войска. Началась немецкая оккупация.
Булгаковы снова живут на Андреевском спуске, 13. На парадной двери появляется табличка о часах приема врача-венеролога, вероятно, такая же, как в романе «Белая гвардия», и в комнате с дверью на маленький балкон, как раз над парадным входом, Михаил Булгаков устраивает свой врачебный кабинет. Семья увеличилась: Варя живет теперь здесь с мужем. Семья уменьшилась. Мать сказала: «Дети уже выросли» — и вместе с самой младшей, Лелей, переехала наконец к доктору Воскресенскому, своему второму мужу, в тот самый дом окнами на Андреевскую церковь (Андреевский спуск, 38), где некогда снимали комнату Миша и Тася.
А фантасмагория смены властей в Киеве продолжалась.
В обозе у немецких оккупантов вернулась Центральная Рада. («Это был большой сюрприз, — продолжает в «Белой гвардии» Булгаков. — Тальберг растерянно улыбался, но ничего не боялся, потому что шаровары при немцах были очень тихие, никого убивать не смели и даже сами ходили по улицам как бы с некоторой опаской, и вид у них был такой, словно у неуверенных гостей».)
Не прошло и двух месяцев, как Центральную Раду немцы разогнали, и на кулацко-помещичьем съезде был провозглашен «гетман всея Украины» Скоропадский.
Власти менялись, как актеры на сцене, и в «Белой гвардии» нелюбимый Булгаковым Тальберг то и дело повторяет свое любимое слово «оперетка».
Но, кажется, не было более опереточного спектакля (или более наглого циркового представления), чем это самое «избрание» гетмана всея Украины. «По какой-то странной насмешке судьбы и истории, — пишет Булгаков, — избрание его, состоявшееся в апреле знаменитого года, произошло в цирке. Будущим историкам это, вероятно, даст обильный материал для юмора». Тогдашние газеты этот спектакль описывали подробно. Опереточный гетман, одетый в эффектную черкеску, эффектно и внезапно появлялся на сцене второго яруса цирка и в своей эффектной русско-украинской речи обещал «твердую власть», которая одна «может восстановить порядок». Раздавались приветственные возгласы, и преданные взоры обращались к гетману, но сцена уже была пуста, «Ясновельможный гетман отбыл!» — объявлял председательствующий. И за всем этим спектаклем, подоплекой его, в речах, лозунгах, выкриках с мест горела лютая злоба землевладельцев — помещиков и богатейшей части кулачества, яростная надежда на восстановление собственности на землю, ненависть к революции…