Журнал Наш Современник
Наш Современник 2006 #2
СТАНИСЛАВ ЗОЛОТЦЕВ СТОЛЕШНИЦА СТОЛЕТЬЯ
Из воспоминаний
Незаметно прошёл юбилей — 130-летие со дня рождения великого русского скульптора, древознатца Сергея Тимофеевича Конёнкова. Об этом самобытном художнике, истинно русском человеке написано немало, но вот ещё одна удивительная история, связанная с именем мастера. Станислав Золотцев — наш давний автор, писатель из Пскова, в годы своей молодости стал свидетелем описываемых здесь событий.
— Что толку время хаять? Времена-то — всегда одни и те же. Это мы переменяемся…
Мне надо было прожить жизнь, чтобы ощутить совершенство истины, заключённой в этих словах. Произнёс их мой дед. Крестьянин, мастеровой, садовник-селекционер. Он был человеком, отнюдь не расположенным ко всякого рода философическим рассуждениям. Разговоры о “вечном” считал забавой досужих людей. И любил он, по своему обыкновению, “запечатывать” свои суждения вздохом-присказкой: “Так-то, робяты!…”
…Деду оставалось тогда жить ещё лет пять-шесть, он ещё хлопотал и в доме, и в саду, однако, видимо, чувствуя, что век его близится к завершению, начал, по его выражению, “в прощевальные гости ходить”. И в первую очередь ему надобно стало повидаться с теми, кого он звал “товарищами по ремеслу”. Это были старые садовники или старые же столяры и краснодеревщики, но не просто старые, а знатные, коих дело их рук всерьёз прославило. Иных дед ставил даже выше себя в искусстве “красного дерева”. Вот в гости к одному из таких мастеров, славному своим умением создавать на древесной плоти дивные узоры, я и сопровождал своего прародителя погожим осенним днём…
Шли уже студенческие мои годы. Я приехал на выходные из Ленинграда в родной Талабск, чтобы помочь родичам в уборочной картофельной страде. Когда она завершилась, дед и попросил меня потратить на него полденька.
— Внук ты мне ещё, аль уж совсем нос задрал в своём новорситете? Сделай божеску милость, славный ты мой, проведи меня до мово Лаврентьича… Ить он, понимай, самый распоследний из моих дружков с мальчишеских годов. Больше уж никого, все померши… Да и не просто дружок он мне, а — товарищ!
По дороге к этому Павлу Лаврентьевичу и рассказал дед мне его историю.
— Ещё дед Пашкин иконостас для Троицы резал, при Первом Николае то было, — повествовал мне по дороге мой прародитель. — А уж Лаврушкины-то изделья, батьки Пашкиного, по заграницам прославились, аж в Париже на выставке побывали. Но то его и подвело, водочкой начал баловаться, оттого и рано помер. Как и мой отец, царство им небесное обоим… Вот нас с Павлухой в Дом трудолюбия и определили: оба без отцов, да оба смышлёные и рукастые. Пашка — особенно! Золотые руки! Эх, ты б знал только, каким господам большим, графам-князьям всяким разным он мебеля делал. Что господа! Он ещё в парнях ходил, а ему уж все — Павел Лаврентьич, во как, по отчеству, аж сам купец Батов, который Дом трудолюбия содержал, и он, благодетель наш, в заказчиках Павлухиных числился, шкапы да комоды ему заказывал… Слух есть, во дворцах питерских по сю пору креслы да столешницы евонной работы повидать можно. Его ведь перед первой большой войной в Москву звали, в художественное училище… Но тут война да революция — и всё рухнуло. И вышел весь прежний почёт Лаврентьевичу острым боком. Десять годов, считай, из жизни на северах вычли… Во, вишь, мимо памятника Кирову как раз идём! Вот он, Мироныч-то, его с высылки и возвернул сюды своей волей. Такой мастер, сказал, должон на советскую власть работать, а не лагерному начальству шкатулки мастерить! И заказал ему, как это… бюру! Чтоб там и сиклетер был, и ящичков уйма. Сотворил ему Лаврентьич ту бюру, да не порадовался Мироныч, не успел… стрельнули его. А Павел, что ж… Вот придём к нему, увидишь, какие он кудесины мог выделывать в деревье пламенном!
Да, сразу можно было заметить, что ничего покупного в доме мастера не водилось. Особенно бросался в глаза буфет-горка: настоящий терем в несколько кружевных ярусов, с башенками, крылечками и высоким “кокошником”, венчавшим его. Хотя и в доме деда был почти такой же, но кружева, произведённые Павлом Лаврентьевичем, отличались и большей выдумкой, и более искусным уровнем исполнения. То были часто даже настоящие горельефы, выпуклые, скульптурно нависающие ветвями и плодами невиданных, незнакомых мне дерев и растений. Не говоря уже о том, что всё это полыхало множеством пламенных оттенков: от раскалённо-вишнёвого до червонного золота! А подлокотники большого кресла в “красном углу” горницы завершались косматыми львиными мордами…
Однако мой старик был обескуражен отсутствием в доме каких-то особенных, обещанных мне “кудесин”. А потому и спросил своего товарища отроческих лет:
— Куды ж всяки-разны твои диковины-то подевались, а, Лаврентьич? Ну, там, ларцы твои, сундучки узорчатые, шкатулки, которые с виду что дворец альбо церковь, да ещё и с потайными затворами, а? А шкапчик твой резной, который во тьме полыхал, ровно в ём уголья раскалённые. А ещё ране на этой стене два портрета у тебя висели, Сталин да Киров. А в рамках тех — и знамёна, и ружья, и пушки, и листы лавровые, и колосья — и во сколько цветов это всё роскошество горело! Повернёшь так — суриком, эдак двинешь — охрой отсвечивает… Продал, что ль, а, Паша?
— А роздал всё, — спокойно ответил Павел Лаврентьевич. — Вот детям и внукам всё и роздал, пусть пользуются да радуются. Мне уж всё теперь ни к чему…
— Всё роздал?! — восхитился его стариннейший друг.
— Всё роздал, — спокойно подтвердил мастер, — вон, внучке младшой, которая с утра лепёшек тут нам напекла, те самые рамы и отдал. В подарок, на свадьбу — недавно замуж выскочила. А как правнуки подрастут, ежли доживу, я им и эти мебеля (он обвёл рукой деревянное убранство горницы) тоже отпишу. Мне-то теперь всё ни к чему… Да сам посуди, Николка, я ить третий год до инструмента не касаюсь: руки не те, глаз не тот… Да что там ларцы-сундуки! Я золингеновский инструмент свой давеча внуку передал, он после армии крепко за наше ремесло взялся. Ведь такого набора, думаю, ноне почти ни у кого из новых резчиков нет. Он ведь мне ещё до первой войны подорен был. Веришь, Коль, отдавал его внучонку — думал, сердце разорвётся! Ан, ничо, живу… Да токо не живётся мне без Дашутки-то моей, жены-покойницы…
Так, за вздохами и воспоминаниями о былом — шло, катилось время. Густой и крепкий настой древесного духа стоял в доме старого мастера. Запах красок, лаков и спиртов, потребных мебельщикам в их деле, полувековой запах! Он мешался с душистым ароматом свежего мёда, золотистые соты которого лежали в огромной деревянной чаше на столе. А в раскрытые окна вплывал сентябрьский сад, где ещё не со всех яблонь были сняты плоды… Пока жив — не забыть мне тот тёплый сентябрьский день!
Этим добрым, вкусным, свежим и настоявшимся духом повеяло на меня ещё до того, как вошли мы с дедом в дом его друга. Я ощутил его тогда, когда старый мастер встретил нас на резном узорном высоком крыльце своего дома, обхватил меня своими здоровенными ручищами и на миг прижал к себе: “Ах ты, внучок!” И крепко дохнуло на меня от его кряжистого тела тем неповторимым духом, что постоянно витал в его доме. А он был по-настоящему могуч, этот искусник, остававшийся в преклонном возрасте донельзя красивым и колоритным.
То был, что называется, “кряж” и выглядел былинно: с окладистой белой бородой и с пышной копной седых волос, не серебряных, а просто белых. И вообще, он казался мне изваянным из ствола какого-либо могучего дерева — скорее всего, из заповедной корабельной сосны. И руки его, мощные и тёмные, походили на здоровенные корневища — при том, что их пальцы, длинные и прямые, можно было назвать даже музыкальными… Словом, зачаровал меня этот старик!
Потому-то и привлекла моё особое внимание одна из примерно десятка фотографий в рамках, висевших, как это и до сих пор водится в провинциальных русских домах, на стене горницы. (Замечу: на бревенчатой стене, но совершенно гладкой и плоской, до того точно, “заподлицо” были подогнаны друг к другу опиленные брусовые грани брёвен. “А обои — это только тараканов плодить”, — сказал хозяин дома.) На самом большом фото Павел Лаврентьевич сидел на скамейке в центре Талабска — на заднем плане виднелся Троицкий собор, — беседуя с другим стариком, сидящим на той же скамейке. Причём внешность его собеседника была такова, что сначала я решил: это, наверное, брат мастера. Такое же крупное, по-мужицки породистое лицо, окаймлённое седой бородой. Правда, борода у этого старика отличалась гораздо большей длиной и кустистостью, чем у дедова друга. И, приглядевшись, я понял: никакого родственного сходства меж двумя людьми на этом фото нет и в помине. Седые волосы сидевшего рядом с Лаврентьичем человека спадали вниз львиной гривой, и брови его тоже были совершенно иными, кустистыми, и вся скульптура его лица, жёсткого, с цепкими, даже чуть хищноватыми глазами, со лбом страстного мыслителя, говорила о том, что это человек явно “не из простых”. Да и вряд ли наш, местный…