Джером Клапка Джером
ЛЮДИ БУДУЩЕГО
Эссе
Jerome Klapka Jerome. «Russians as I Know Them». Из сборника «Досужие мысли в 1905 году». («Idle Ideas in 1905»)
Я должен любить Россию сильнее, чем я ее люблю, хотя бы только ради тех русских друзей, которыми я могу гордиться. На моем камине всегда помещается большой четырехугольный фотографический снимок, помогающий мне поддерживать мой мыслительный аппарат на уровне высшего напряжения, необходимого для литературного творчества. В центре его находится аккуратно написанный адрес, на превосходном английском языке, перечитывать который, откровенно сознаюсь, мне никогда не надоедает с сотнями подписей вокруг. Подписи эти, представляющие по своей форме непонятную для меня кабалистику, фамилии симпатичных русских мужчин и женщин, которым года два тому назад пришла милая мысль послать мне, в качестве рождественской открытки, эту воодушевляющую вещицу.
Русский человек — одно из самых очаровательных существ земного шара. Если он расположен к вам, он не поколеблется высказать вам это, и не только на деле, но и на словах, что, быть может, не менее полезно и необходимо в нашем старом и сером подлунном мире.
Мы, англосаксы, склонны гордиться своею сдержанностью. В одном из своих произведений Макс Эделер рассказывает о мальчике, посланном отцом в лес за дровами. Мальчик воспользовался случаем и убежал из отцовского дома, куда не показывался в течение целых двадцати лет. Однажды вечером какой-то улыбающийся, хорошо одетый незнакомец посетил стариков и объявил себя их давно пропавшим сыном.
— Однако ты не торопился, — пробурчал отец, — и пусть мой язык отсохнет, если ты не забыл принести дров.
Раз как-то мне пришлось завтракать с одним знакомым англичанином в одном из лондонских ресторанов. В обеденный зал вошел какой-то господин и уселся поблизости от нас. Оглянувшись вокруг и встретившись глазами с моим приятелем, он улыбнулся и кивнул ему головою.
— Простите, я должен покинуть вас на одну минуту, — обратился ко мне мой знакомый, — мне надо переговорить с моим братом, с которым я не виделся более пяти лет.
Он докончил свой суп и медленно обтер усы. Затем встал и, подойдя к упомянутому господину, пожал ему руку. Они беседовали некоторое время, после чего мой приятель вернулся ко мне.
— Никогда не рассчитывал увидеться с братом снова, — заметил он, — брат служил в гарнизоне того африканского местечка — не припоминаю его названия, — которое атаковал Махди[1]. Только трое из всего гарнизона и спаслись. Впрочем, Джим всегда был счастливцем.
— Но разве бы вы не хотели поговорить с ним более продолжительное время? — сказал я. — Что касается до нашего дела, то оно не уйдет — всегда можно будет улучить время для него.
— Нет, ничего, — ответил он, — мы с братом уже успели перетолковать более или менее обо всем, к тому же завтра я его опять увижу.
Я вспомнил эту сцену однажды вечером, обедая с несколькими русскими друзьями в одном из петербургских отелей. Один из присутствующих не видел своего троюродного брата — горного инженера — восемнадцать месяцев. Встретившись, сидели друг против друга, и каждый из них за время обеда, по крайней мере, раз двенадцать вскакивал со своего стула, чтобы обнять другого; всякий раз они прижимали друг друга к сердцу, целовали в обе щеки и с влажными глазами рассаживались по местам. Подобное поведение не вызывало ни малейшего удивления среди их соотечественников.
Но русский гнев так же быстр и страстен, как и любовь. В другой раз мне пришлось ужинать с друзьями в большом невском ресторане. За соседним столом сидели два господина, все время мирно беседовавшие; как вдруг, по-видимому ни с того ни с сего, они оба вскочили на ноги и яростно накинулись друг на друга. Один из них схватил графин с водою и без колебания пустил им в голову другого. Оппонент же его своим оружием выбрал стул из красного дерева и, откинувшись назад, для того чтобы лучше размахнуться, задел нечаянно мою хозяйку.
— Будьте, пожалуйста, поосторожнее, — заметила она ему.
— Тысячу извинений, сударыня, — возразил тот, с кого кровь и вода струились в одинаковом количестве, и, приняв меры предосторожности в отношении сохранения нашей неприкосновенности, он ловким ударом сбил с ног противника.
На сцене появился городовой. Он не сделал ни малейшей попытки вмешаться, но, выбежав на улицу, поспешил объявить радостную новость другому городовому.
— Это обойдется им порядком, — заметил спокойно мой хозяин, продолжая доужиновать, — удивляюсь, почему они не подождали?
И действительно, это обошлось им порядком. Не прошло и десяти минут, как появилось штук шесть городовых, и каждый из них начал требовать взятку. Получив просимое, они пожелали господам воителям спокойной ночи и убрались восвояси, несомненно в наипрекраснейшем расположении духа, виновники же происшествия, с головами, перевязанными салфетками, уселись на свои места, и снова оттуда послышался смех и дружеский разговор.
Русские производят на иностранца впечатление народа-ребенка, но, приглядевшись повнимательнее, иностранцу делается очевидным, что в глубине русской натуры притаилась склонность к чудовищным поступкам. Рабочие — рабы более правильное название для них — позволяют эксплуатировать себя с молчаливым терпением культурных существ. И все-таки каждый образованный русский, с которым вы говорите по этому вопросу, отлично знает, что революция приближается.
Но он говорит с вами об этом при закрытых дверях, так как не может быть уверен в том, что его прислуга не состоит на службе в сыскной полиции. Раз как-то вечером я толковал с одним чиновником о политике, сидя в его кабинете; в это время к нам вошла почтенная, седая женщина — экономка моего собеседника, служившая у него более восьми лет и считавшаяся в доме своим человеком. Увидя ее, он сразу прекратил разговор, затем, выждав время, когда дверь закрылась за ней, обратился ко мне со следующими словами:
— О таких вещах лучше говорить с глазу на глаз.
— Но ведь вы смело можете доверять ей: она так привязана ко всем вам.
— Так-то так, а все-таки надежнее не доверяться никому.
И после этого он начал прерванный разговор.
— Гроза собирается, — сказал он, — временами я совершенно отчетливо слышу запах крови в воздухе. Сам я стар и, быть может, не увижу ничего, но детям моим придется пострадать, пострадать, как всегда приходится детям страдать за грехи отцов. Мы сделали из народа дикого зверя, и вот теперь этот дикий зверь, жестокий и неразборчивый, набросится на нас и растерзает правого и виноватого без различия. Но это должно быть. Это необходимо.
Тот, кто говорит о русских общественных классах и корпорациях как о глухой, эгоистической стене, стоящей на пути к прогрессу, тот ошибается. История России будет повторением истории Французской революции, но с той только разницей, что образованные классы, мыслители, толкающие вперед бессловесную массу, делают это с открытыми глазами. В истории русской революции мы не встретим ни Мирабо[2], ни Дантона[3], устрашенных неблагодарностью народа. Люди, подготавливающие в настоящее время революцию в России, насчитывают в своих рядах государственных деятелей, военных, женщин, богатых землевладельцев, благоденствующих торговцев и студентов, знакомых с уроками истории. Все эти люди не обладают ложным понятием относительно того слепого чудовища, в которое они вдыхают жизнь. Они хорошо знают, что чудовище это растопчет их, но вместе с тем им хорошо известно, что за одно с ними будут растоптаны несправедливость и невежество, ненавидеть которые они научились сильнее, чем любить самих себя.
Русский мужик, поднявшись, окажется более ужасным, более безжалостным, чем люди 1790 года. Он менее культурен и более дик. Во время своей работы эти русские невольники поют унылую, грустную песню. Они поют ее хором на набережных, обремененные грузом, на фабриках, в бесконечных степях, пожиная хлеб, который, может быть, им не придется есть. В этой песне поется о полной довольства жизни их господ, о пиршествах и развлечениях, о смехе детей и о поцелуях влюбленных.
Но припев после каждой строфы один и тот же. Если вы попросите первого попавшегося русского перевести вам его, то он пожмет плечами.
— Да это просто значит, — скажет он, — что их время также наступит когда-нибудь.
Эта песня — трогательный и неотвязчивый мотив. Ее поют в гостиных Москвы и Петербурга; во время ее пения болтовня и смех исчезают, и через закрытую дверь вползает молчание, словно холодное дуновение. Эта песня напоминает жалобный вой ветра, и в один прекрасный день она пронесется над страною, как провозвестник террора.