Когда через два с половиной месяца осторожных, опасных и настойчивых поисков, преодолев недоверие тех, кто прятал его суровой зимой 41-го года, он, наконец, найдет Пранаса, тот, преодолевая страх и неуверенность, спросит советского сержанта: "Зачем ты вернулся, Никола?".
— Я вернулся, чтобы сделать для тебя то, что сделал для меня ты. Спасти твою жизнь.
Кочнев добьется, чтобы семье выписали советские документы, расскажет, как эти люди шестнадцать с половиной месяцев спасали его, истощенного голодом и больного, как кормили, выкраивая из последнего, и как прятали, каждую минуту рискуя собственными жизнями…
— А я их объедал…как же мне все время хотелось есть… Они подобрали меня совершенно истощенного, больного, обмороженного, меня мучили страшные фурункулы, мы так долго скитались без пиши, не имея приюта. Сбежать из эшелона смертников нам удалось, но и избежав от расстрела, мы были на краю гибели — в чужих местах, среди разбросанных друг от друга хуторов, среди людей, языка которых не понимали,— рассказывает Николай Георгиевич спустя 60 лет. Мы пьем чай в его творческой мастерской, которая вся увешана работами мастера. В лицах представлена здесь сама история советской литературы. И журналисты, которые приходят к Кочневу, примагниченные творческим подвигом фотографа, практически на одном энтузиазме создавшем самую полную портретную галерею советских писателей, спрашивают в первую очередь именно об этом: как он снимал знаменитых людей, каковы его ощущения от знакомства с тем или с этим писателем, что интересного может вспомнить о Шолохове… Гагарине… Шкловском… Но скромно висит на стене и фронтовой котелок… "Ваш?",— спрашиваю. "Мой". И с рассказом о нем страшная, бессмысленная, все еще живая война подступает так близко! Кажется, мы попеременно прячем друг от друга наши слезы. Его мучают воспоминания. Меня ошарашивает подлинность происходившего когда-то с этим весьма обыкновенным на первый взгляд человеком…
— В одном хуторе бедная крестьянка дала нам чашку молока, в другом — накормил зажиточный, оказавшийся добрым человеком, литовец, который оставил нас ночевать в своем сарае. Показал, в каком направлении надо двигаться, чтобы не попасть на хутора, где была немецкая комендатура.
— Вас, бежавших, было двое? Как удался побег?
— Мы попали в окружение под Ленинградом. Неделю нас держали под оккупированным Чудовым, из Чудова повезли эшелоном под Ригу, и вот — остановка… Тысячи пленных поместили в загоне под открытым небом, два ряда колючей проволоки, вышки с пулеметчиками. Вокруг фашисты с овчарками. Утром нам давали 150 граммов хлеба с дробленой соломой и баклажку липового навара с сахарином — на обед. Голод, холод. Кто-то старался вырыть подобие землянки, я тоже в земле щель неширокую для себя прокопал от ветра. Некоторые вешались. Многие умирали от истощения и холода. Их складывали на подводу, пленники толкали подводу в лес. Однажды я увидел, как из телеги кто-то шевелил рукой — значит, погрузили еще не умершего, еще живого. Мы с Яшей Кравченко стояли и плакали, нас могла ожидать та же участь…
Лагерь, в котором нас держали, был разбит в небольшом лесочке. Мы от голода обрезали кору на липах, там остались только белые стволы. Листья тоже все обобрали, ветки сжигали… После войны, почти через 20 лет, я проехал снова по дорогам войны, был и там, в том местечке под Митавой, теперь оно называется Елгава. Хотел увидеть я тот страшный лес. Но о нем не осталось и воспоминания — в мирное время там построили какие-то хозяйственные объекты, ничего не напоминало о том лагере, где умирали советские военнопленные, и где мы со страхом и отчаянием ждали новых поворотов судьбы. На встречах с местными жителями я все это рассказывал литовцам, многие ничего не знали о лесном лагере, но у всех были свои тяжелые воспоминания о том страшном времени.
— Николай Георгиевич, а что было дальше, после Митавы?
— Однажды нас погрузили в вагоны и куда-то повезли. Было еще несколько коротких остановок, нас, однополчан, оказалось всего семеро, но потом, к моему большому горю, нас разлучили… Мы оказались в разных колоннах. Но еще до этого мы договорились, что постараемся устроить побег, чего бы это нам ни стоило. Пусть даже жизни. И уже эта мысль меня не оставляла. Но надо было ждать. Удерживала угроза немцев — за одного бежавшего они будут расстреливать пленных. В одном из лагерей убежавшего солдата привязали колючей проволокой к заграждению, страшно избили и потом расстреляли, пригрозив, что теперь будут расстреливать по десять человек за одного.
— А кто это, Яша Кравченко?..
— С Яшей мы выходили из окружения. Нашли на убитом немце карту местности и шли по ней. Наши советские карты были неточные, старые, а это была новейшая, очень точная карта, мы по ней дошли почти до реки Волхов. Оставалось только переправиться к своим…Мы только не знали, что по берегу ходят немецкие патрули.Так мы попали в плен. Среди нас оказался еще один наш боец — полковой повар Володя Глушко, но потом, как я сказал, всех разбросало, кого куда. Не знаю их дальнейшей судьбы. Он был то ли из Алупки, то ли из Алушты. После войны я был проездом в Алуште и наводил справки, Глушко там не числился… Наверное, из Алупки все-таки.
…В одном из лагерей, куда нас привезли, мне достался такой маленький шалашик-собачник. Из веток, на дерне…Если в него спрятаться от ветра, не так холодно. Мы оголодали, лица были распухшие, ноги почернели от холода.Мы были для немцев скотина, а не люди, так они с нами обращались. И на станции каждый день приходили все новые и новые эшелоны с пленными, беречь рабочую силу было не обязательно. Вшивые бараки, холод, голод. Помню, забился после работы в этот собачник (мы целый день расчищали какие-то болота под строительство), а мой друг Яша отошел в центр лагеря. Вдруг команда: строиться. Я выбрался наружу — смотрю, мои родные ребята в другой колонне, и их уже куда-то ведут…
А я попал к совсем незнакомым солдатам. Когда нас снова повезли куда-то, я спрашиваю: ребята, кто хочет бежать? Было ясно, что нас везут на верную смерть. И вот, на одной станции (нас везли в сторону Шяуляя) я приметил открытый люк. Сразу же решил, что побегу — удастся побег или не удастся. Поделился с соседями… Согласились на побег еще четверо, я и сейчас не знаю, какая у кого судьба. Я нашел проволоку на путях и задраил люк внутри вагона с помощью этой проволоки. Наружный крюк подогнал к петле, не запирая его, и опустил рукоятку вниз. Фашист, который перед отправкой состава ходил и проверял вагоны, двери, люки,— он и не обратил внимания, что люк не закрыт. Появилась надежда на спасение. Бежали сначала двое, потом один, потом еще двое — я и незнакомый солдат. Знаю, что он был на десять лет старше меня, ему было около тридцати, что он был бухгалтером в Ивановской области. Что у него трое детей. Договорились, что спрыгну сначала я, потом он — и пойдем по рельсам друг другу навстречу.
— Встретились?
— Встретились и вместе пробирались на восток. Чтобы не сбиться, шли в сторону, противоположную опустившемуся солнцу.
— Как и где вы расстались со своим попутчиком?
— Был такой случай: поняли, что мы разные люди. Когда в одном из хуторов нас оставили на ночь (а уже начинались морозы), нам дали тулупы — накрыться, чтоб переспать ночь на полу. Эта литовская семья, помню, была зажиточная, люди очень хорошие. Солому застелили простынью и накрыли нас полушубками — сама хозяйка принесла. Накормили. И вот ночью мы лежим, мой попутчик, его звали Иван, говорит: "Давай бросим шинели, наденем полушубки и уйдем по-тихому… Доберемся до своих". Я говорю: "Нельзя их так оскорбить, как же мы потом будем себя чувствовать, ведь люди от чистого сердца нам помогли". Он говорит: "Да все забудется, лишь бы выжить и дойти до своих". Я говорю: "Нет, ничего не забудется, и имя каждого, кто протянул мне кусок хлеба, я запомню на всю жизнь".
Мы еще некоторое время потом двигались вместе, но понимали, что рано или поздно нам надо расстаться. Так и произошло… Один из "добросердечных" (в кавычках) хозяев хутора предложил нам поехать в полицию: там-де служат хорошие полицаи, они помогут нам получить жетоны умерших пленных, чтобы мы работали вместо них. Мы для виду согласились, ну а по дороге, на одном из поворотов к лесу, Иван с телеги спрыгнул. Я чуть позже попросил остановиться — вроде бы мне нужно отлучиться по нужде. Но к телеге я уже не вернулся: крикнул литовцу, что пусть мол узнает верное ли дело. А мы вечером придем к нему в хутор и узнаем…
…Я видел, как Иван уже почти дошел до леса, и не дожидаясь, углубился в него. Он взял одно направление. Я — другое. И никто из нас не знал, что будет дальше.
В рассказе Николая Георгиевича есть детали, от которых перехватывает горло. Он, например, говорит: "К весне 43-го гимнастерка у меня была длиной по грудь. Истерлась. Вижу, что протерлась,— выдерну нитки. Дальше она вроде крепкая. Потом опять лохмотья, я опять дергаю ниточку за ниточкой, и так до самого ворота, и заплаток больше нет…"