Может, и впрямь: для того чтобы выжить, стоит сбиться в гурт, в стаю, как это делают многие животные в дикой природе.[438] Шансы выжить увеличиваются еще больше, если у человеческого гурта появляется идея — не важно какая, плохая или хорошая. Иногда идеей становится инстинкт нации или класса, или какой-нибудь политической банды, и тогда мир сталкивается с имперской, пролетарской, нацистской идеями, которые всегда жаждут крови. Большой крови требуют и так называемые популистские идеи, которые редко осуществляются. Как и святая идея свободы.
Но нужна ли художнику любая другая идея, если его душа уже захвачена идеей правды и красоты? Иному места нет, ибо он — индивидуалист. Всё значительное в искусстве и в литературе испокон века создается на основе индивидуализма. Попытки организованного художественного творчества (тем более литературного) всегда терпели фиаско. Творцы — единоличники, они создают штучный товар. Творческий альянс двоих, даже если они оба гении, невероятен. Только порознь. Даже если оба единомышленники, единоверцы, однопартийцы. Коллективный элемент в искусстве имеет несомненно деструктивный характер.
Правда, наше время — особенное, лицемерное и жестокое, а для искусства — разрушительное по самой своей сути, только мы еще не совсем это осознали. Очевидно, теперь в первую очередь надо думать не о расцвете, а о том, как уберечь и сохранить то лучшее в национальной и мировое культуре, что так брутально разрушается нашим временем. Наверное, сделать это сообща легче. Но ведь и разрушать легче сообща — всё сразу… Это обходится властям дешевле. И проще, когда «сообща», подчинить себе людские души. Отсюда — колхозы и ГУЛАГ, чтобы всех без остатка сгрести в одну кучу. И творцов тоже — в «творческие союзы», в «творческую» неволю, где должный порядок поддерживался руками самих же творцов из числа наиболее расторопных коллаборантов. Согласно принципу: сами пишете, сами себя и сажайте.
Кажется, наша литература помаленьку выкарабкивается из того интеллектуального ГУЛАГа, из которого еще предстоит выбраться нации.[439]
Свобода рабочих и крестьян требует, как говорят, много инвестиций, которых у государства нет. Литературе же не очень нужны инвестиции, но ей нужна — свобода. Однако интеллектуальная свобода стоит еще дороже, чем свобода пользования землей. Впрочем, если говорить о Беларуси, то итог одинаковый — крестьяне не имеют земли, писатели не имеют свободы. Хотя бы свободы для языка. Хотя бы права на мягкий знак, чтобы язык, который во рту, не корчился от неестественного, варварского произношения слов, требующих мягкого знака. Воистину, язык, как сказал Генрих Бёлль, — последняя опора свободы.
Торжествует неодолимая сила несвободы, с которой нация свыклась, с которой породнилась, отступать от которой рискованно. Как должны относиться к этому творцы? Томас Венцлова, например, пишет, что величайший патриотизм в том, чтобы сражаться с комплексами своей нации. А ведь это сказано о литовцах, далеко не самой закомплексованной нации, но это — правда и, очевидно, относится ко всем нациям без исключения.
Можно понять наших коллег, российских демократов, которые недавно пережили то же, что и мы, и теперь устремились к манящей, труднодостижимой свободе. В объединении с Беларусью они видят дополнительный шанс добиться свободы, руководствуясь в своем намерении всё той же логикой — сообща легче. Но старая чешская пословица гласит: не запускай мельницу, если у тебя нет сил ее остановить. Есть ли у наших российских коллег силы, чтобы достойно распорядиться хотя бы собственной свободой, пусть относительной? Не является ли и для них и для нас более реальным риск потерять всё? Где гарантия того, что их нынешняя свобода завоевана полностью и навсегда? Очень это сомнительно в стране, где не прекращаются позорные войны, всюду льется кровь, уничтожается свобода слова, а главной государственной идеей становится всё тот же национал-империализм.
Должно быть, свой путь к свободе каждому суждено пройти отдельно. И, наверное, не только для человека, но и[440] для страны индивидуализм — не самый худший путь. Может, не наилучший, но и не наихудший, — в основе коллективной свободы лежит свобода индивидуальная. Что до меня, то мой логос определенно пессимистический, хотя моя душа жаждет оптимизма. Как когда-то писала великая Леся Украинка: «Без надії сподіваюсь…»
Март 2002 г. Франкфурт-на-Майне[441]
Долг перевести эту книгу на русский язык на меня возложил Василь Быков.
26 мая 2003 года я был у него дома — в последний раз при его жизни. Кто мог знать, что в последний!.. В марте, в Праге, он перенес тяжелую хирургическую операцию, после которой в скором времени вернулся на родину, и теперь ему предстоял курс лечения в Боровлянах. В тот день он был бодр, оживлен, даже весел, и у всех его близких и друзей была надежда, что лечение пройдет успешно, что всё обойдется. За это мы даже выпили с ним по рюмочке…
Я пришел к нему не только в гости, но и по делу. Еще в Праге, куда я приезжал в канун его операции, он попросил меня сделать перевод «Долгой дороги домой», сказал, что надеется на меня. Может, потому, что у меня уже был некоторый опыт работы над переводами его произведений: когда-то я перевел для журнала «Неман» несколько его рассказов, в 1990 году перевел повесть «Облава» для журнала «Новый мир».
Эти переводы его устраивали, чем не могу не похвастаться: угодить Быкову переводчикам было трудно, не случайно почти все свои повести для российских журналов и издательств он переводил сам. Поэтому мне особенно дорого его доверие, его выбор переводчика своей последней книги. Он знал, что она — последняя, хотя и бодрился… В тот день, 26 мая, он и вручил мне книгу со своей дарственной надписью и тетрадь дополнений — свыше тридцати вставок, пометил на страницах книги, куда эти вставки надо вмонтировать.
В том дарственном автографе на титульной странице «Долгой дороги домой» он дал мне определенный карт-бланш, право быть в какой-то мере хозяином переводимого текста. Написал: «…Валянціну Тарасу гэты рабочы экземпляр, які ён ператворыць у іншы выгляд». Ператворыць — это[442] значит, перевоссоздаст, представит в другом облике. Однако следует сразу оговориться, что перевоссоздание — это не отсебятина, не переделка авторского текста. При всей свободе переводчика, перевод должен быть адекватным, сохранять особенности, манеру, стиль автора средствами другого языка. Хотя, естественно, другой язык в то же время и преображает оригинал, просто потому, что у него другая стихия. С другой фонетикой, грамматикой, фразеологией, со своими идиомами и внутренними законами.
Кстати, когда кто-то начинает доказывать, что белорусский и русский языки почти ничем не отличаются один от другого, — «один народ, одна культура, один язык», — мне это слышать смешно. Как переводчик белорусской прозы и поэзии я за полвека своей работы над переводами, как говорится, в муках творчества убедился в уникальности белорусского языка, в его самостоятельной мощи и самобытной красоте. Нередко семь потов с тебя сойдет, пока найдешь русский адекват того или иного белорусского слова, образного выражения, идиомы.
Утверждение, что, мол, русский и белорусский языки являют собой один язык — злонамеренная брехня проимперских «интеграторов», как доморощенных, так и российских. Об этом мы не раз говорили с Василем Владимировичем, который отлично знал предмет, сам, как уже было сказано, переводил свою прозу на русский.
Работа над переводом была горькой: я приступил к ней сразу после похорон Василя, с острой болью утраты, которая долго не давала сосредоточиться. И еще эта работа была специфически трудной. Почему — об этом надо сказать особо.
«Долгая дорога домой» написана смертельно больным человеком, который знал, или догадывался, о своей болезни и у него, очевидно, не было времени не то, что на отделку текста, но даже на перечитывание написанного. Поэтому в тексте оригинала встречаются стилистические и грамматические огрехи, неясные формулировки, когда та или иная мысль выражена приблизительно, недостаточно четко.
Кроме того, при написании книги у автора не было под рукой его архивов, записных книжек и дневников,[443] по которым он мог бы сверить даты, имена, названия, уточнить последовательность тех или иных событий, — ведь книга писалась не дома, а за рубежом, куда писатель вынужден был на долгое время уехать, чтобы избавиться от атмосферы ненависти и лжи, которую создала вокруг него казенная официозная пресса, радио и телевидение.
Не было под рукой и справочного материала, домашней рабочей библиотеки — он даже не мог сверить цитаты из книг авторов, на которых ссылался для подтверждения той или иной своей мысли.
Поэтому в книге почти нигде не приводятся даты — время подается автором цельным массивом, отчасти потому, что он так его и воспринимает, отчасти потому, что даты забылись. Многие люди, о которых Быков рассказывает или упоминает, названы только по фамилиям, потому что забылись имена, или наоборот — только по именам, потому что не помнит фамилий.