Капич замялся и от растерянности забыл, о чем только что завел речь:
— Да нет… А разве есть такая статья? Где, говоришь, на четвертой полосе? Интересно, интересно.
— А ты о чем?
Но Капич, поняв оплошку, уже отключился. Сразу же объявился министр культуры Григорий Киселев. Он панически крикнул:
— Что вы наделали? Да ведь теперь Фурцева…
Я не дал ему погрязнуть в позоре:
— Мазуров только что звонил, благодарил за статью о Шостаковиче. Ты о ней?
— Я. Да… Нет… А в каком номере?
— Думаю, в том, который ты держишь в руках. А, Гриша?
В трубке раздались гудки.
О том, что статья “дельная”, я узнал также из присланного мне перевода отзыва “Нью-Йорк геральд трибюн”. Видная американская газета не обошла вниманием нашу скромную газету, обвинив ее в антисемитизме, хотя статья не затрагивала еврейского вопроса. Тактичная музыковедша прошла по краю пропасти. Сделав уважительный разбор и отдав дань восхищения гениальному творению композитора, она с сожалением отметила, что текст стихов Евтушенко адресует мировую трагедию к конкретному событию — расстрелу немцами еврейского населения Киева в Бабьем Яру, где погибло 25 тысяч населения. Но ведь рядом Белоруссия, которая от рук немцев потеряла 2 миллиона 200 тысяч мирных граждан, в том числе 300 тысяч евреев. А Польша? А Югославия?.. Каждому Гитлер назначил свой “холокост”.
Впервые в рубрике “По следам наших выступлений” наша газета отвечала американской, обвинив ее в недобросовестном рецензировании. А потом случилось так, что автор американской статьи прибыл в Минск в составе корреспондентского корпуса, аккредитованного в Москве. Бойкого на бумаге, но беспомощного в устной полемике, молодого и толстого рыжего детину я подставил под град насмешек изрядно выпивших гостей.
Газета набирала обороты и популярность, начальство было довольно, казалось бы, жить да радоваться. Но судьба подготовила мне очередной сюрприз. В один из вечеров, когда я кончал читать сверстанный номер, раздался телефонный звонок. Кому это не спится? Звонил секретарь ЦК Василий Филимонович Шауро.
— Вас только что утвердили председателем Государственного комитета кинематографии БССР. Поздравляю, товарищ министр. В понедельник сдавайте дела в газете и принимайте министерство.
Это было почище грома среди ясного неба. Я только и сообразил спросить:
— Как же так, даже мнения моего не спросили?
— Я ответил, что вы не очень хотите переходить. Правильно? — Шауро засмеялся своим суховатым смешком.
Так я стал министром.
Глава вторая
В ПОИСКАХ ДВАДЦАТЬ ПЯТОГО КАДРА
На новую работу пришел пешком, благо это было в двух кварталах от моего дома. Я и внимания не обращал на неказистое двухэтажное строение бледно-желтого цвета, вывеска которого возвещала, что здесь находится Главное управление кинофикации и кинопроката Министерства культуры БССР. Никого ни о чем не спрашивая, вошел в полутемный коридор, поднялся на второй этаж. По двери, обитой черным дерматином, догадался, что тут находится начальство, и смело распахнул ее. Девушка, читавшая книгу за чистым от бумаг столом, подняла голову.
— Вы к кому?
— К Петру Борисовичу Жуковскому.
— По какому вопросу?
Я понял, что праздношатающихся Петр Борисович не принимает, а суровая девушка не ко всякому посетителю благоволит. Давай-ка, думаю, подыграю ей.
— Я по поводу работы.
— На первый этаж.
— Но мне надо к Жуковскому.
— Там и определят, надо ли вам к Жуковскому, — поправив очки, строгая девица снова уткнула нос в книгу.
— Я хочу на прием именно к нему. — И уселся на обитом дерматином стуле плотнее.
В это время отворилась дверь кабинета, и Жуковский, в черном плаще и скучного серого цвета шляпе, вышел в приёмную.
— Галя, я… — он осекся и бросился ко мне, протянув руку.- Борис Владимирович, что вы тут…
— Знакомлюсь с кадрами.
Галя, как подколотая шилом, вскочила и застыла, растерянно разинув рот.
Я не первый год знал Жуковского, но ни разу не видел на его замкнутом лице улыбки, а тут уголки губ поползли в стороны.
— Ты что же, Галя, так строго министра принимаешь?
Чувствуя, что сию минуту может получиться суровый разнос — и по моей вине, — я взял Жуковского за рукав. Галя застыла, как жена Лота.
От Жуковского поехал через весь Минск на киностудию художественных фильмов, потом на документальную, которая занимала в самом центре города старый костел.
Так за один день я посетил три своих главных предприятия, вечером предстояло выезжать в Москву, представляться в Госкино СССР и, поскольку я был “контрольно-учетная номенклатура”, в ЦК КПСС. Положение дел в отрасли было ясно. Познакомившись с балансом кинофикации и кинопроката, убедился, что с кинообслуживанием в республике дела обстояли неплохо. Жуковский, кадровый партийный работник, судя по всему, был в деле крепок и надежен, планы по сбору средств выполнялись исправно, репертуар был разнообразен, контора по прокату фильмов умело маневрировала кинофондом и исправно обновляла его. Существенное внимание уделялось работе с детьми. Чувствовалось, что суховатый и требовательный Жуковский спуску никому не давал. Работники аппарата бегали, как артиллеристы в период танковой атаки, нужные сведения и документы возникали на столе, будто по мановению волшебной палочки.
А кинопроизводство было в провале. Счета и художественной и документальной студий были арестованы прочно и надолго, как я понял, “без права переписки”, что в достославном тридцать седьмом означало: приговорен к расстрелу. Ни одна из шести запущенных в производство полнометражных картин не сдала банку декадных отчетов о снятом полезном метраже. Причины не имели значения — заболел актер, сгорела декорация, произошло крушение поезда, покинуло гения вдохновение, — ты, режиссер, обязан отснять положенное количество метров, обозначенных в сценарии. Не снял и не отчитался за декаду намеченных хоть пяти, хоть ста метров того, что должно войти в фильм, банк прекращает финансирование. Долг, естественно, накапливается, а киностудии выдают только “неотложку” — крохи, которых хватает, чтобы капала штатному персоналу зарплата и горели лампочки в туалетах. В документальном кинематографе такая же ситуация.
Москва утешила. Когда я приехал на беседу в ЦК КПСС к милейшей женщине Надежде Ореховой, она предложила мне прекратить производство семи фильмов из… шести! Седьмым был находящийся в подготовительном периоде фильм “Москва-Генуя”.
— По нашему мнению, сценарий плох, — категорично заявила товарищ Орехова.
Пререкаться я не стал. Вытащив из кармана командировочное удостоверение и пропуск на вход в здание, сказал:
— Если вопрос поставлен так, то отметьте командировку и пропуск, вернусь в Минск, обратно в газету. Войти в историю как человек, похоронивший белорусский кинематограф, не хочу.
— Но у вас нет иного выхода.
— Безвыходных положений не бывает.
На том и расстались. Позиция Председателя Госкино СССР Алексея Владимировича Романова мало чем отличалась от позиции Ореховой. Подозреваю даже, что инструктор ЦК высказала не свою точку зрения, да на это она и права не имела, инструктор мог сказать: “Мы считаем”, а наиболее амбициозные товарищи заявляли: “ЦК считает”. Романов занимал более чем непонятную позицию — будучи Председателем Госкино, он одновременно являлся заместителем заведующего отделом литературы и искусства ЦК КПСС. Полагаю, что именно он помогал Ореховой выработать точку зрения. Будучи до обеда министром, он имел право на “я”, а переехав, откушавши, на Старую площадь и становясь замзавом, превращался в “мы”. Я встретился с ним на Малом Гнездниковском переулке, дом 7-а, до обеда, и мы повели разговор по новой, как будто вчерашнего рандеву на Старой площади не было. Говорили, как коллега с коллегой, тем более что в не столь отдаленном прошлом он работал редактором “Советской Белоруссии”. До встречи с ним я побывал в Главном управлении художественной кинематографии и выяснил, что положение не так безнадежно. Ребята там были неплохие и профессионально грамотные. Все оказалось просто: мне надо было раздобыть на время 300 тысяч рублей и внести в сценарий каждого фильма дополнительные сцены, оправдывающие дополнительное финансирование. Главное, чтобы на бумаге все выглядело убедительно.
В Минске я начал с визита к Председателю Совета Министров республики Тихону Яковлевичу Киселеву и взял быка за рога.
— В моем положении, Тихон Яковлевич, единственный выход: достать пистолет и застрелиться. По крайней мере, именно так поступали дворяне-банкроты. Но я пролетарий, и мне надо выжить и вытащить студию. Дайте временную финансовую помощь, 300 тысяч рублей. К концу года верну.
Чем мне нравился Тихон Яковлевич, так это неиссякаемым чувством юмора.
— Значит, ты хочешь, чтобы я застрелился, потому что оказать временную финансовую помощь хозяйственному предприятию не имею права. Я тоже не из дворян, а из сельской интеллигенции. Как же получилось, что студию загнали в долговую яму?