Он и организовал отлучение великого писателя от церкви. А «ортодоксальные критики» в 1897 году писали Толстому письма с угрозой убийства. Как же относились к Толстому не ортодоксы, а любящие родину русские люди, можешь узнать из рассказа «Анафема» не Крупина, а Куприна. Между этими писателями разница несколько больше, чем между их фамилиями.
«И оба (Толстой и Солженицын) доказали свою правоту». Да что ж так скромно? Мог бы и радостней сказать: «Толстого-то дважды выдвигали на Нобелевскую премию да не дали, а моему любимцу — с ходу да еще кучу других. Разве это не доказательство его правоты! Вот и у меня — куча, а у Бушина — одна-единственная. Вот и судите, кто прав».
И этого ему мало! И вот до чего доходит асмодей демократии: «Для крушения царского режима Толстой сделал больше, чем Солженицын для крушения советской власти». Он считает, что и та и другая, как равное зло, заслуживали смерти. «И оба сделали свое дело разрушения не ради собственной выгоды, а ради народа». Родом так или как?… Через двадцать лет после крушения царского режима наш народ из мировых задворок вышел в первый ряд человечества. Через тридцать лет страна, разгромив мировое зло фашизма, стала сверхдержавой. А через двадцать лет после крушения ненавистной тебе Советской власти, после предательства трусливыми властителями всех, кого только можно, после бесчисленных унижений ограбленный твоими друзьями народ советским оружием наконец одержал победу над 30-тысячной армией чемпионов по бегу. «Гарун бежал быстрее лани, быстрей, чем заяц от орла…» Твой Солженицын крушил Советскую власть не «ради народа», а именно ради собственной выгоды и ради таких, как ты, Абрамович, Чубайс и другие кровососы разного калибра. Толстой с котомкой ушел темной осенней ночью из своего поместья и отринул все выгоды графской жизни, а твой без конца хватал неисчислимые гонорары, премии да еще обрел два поместья, в одном из коих Бог его и прибрал.
От Толстого цербер переходит к Шолохову: «Может быть, и неприятие Солженицыным Шолохова…» Неприятием литературный кровосос и лакей называет злобные выпады против Шолохова, участие в кампании клеветы об авторстве «Тихого Дона». Неприятие, говорит, «не столько политическое, сколько соперническое, напоминающее осознанное «незнакомство» друг с другом Толстого и Достоевского». Словцо-то: соперническое… Глух, как тетерев. Чтобы изречь чушь о литературном соперничестве, надо не только ничего не понимать в том, что это за писатели, но и вообще соображать туго: пустяковое, мол, политическое различие было между ними. А вот литературное соперничество… И не видит, не соображает, что Шолохов не только великий писатель, но и великий советский патриот, коммунист, а этот — пещерный антисоветчик. Шолохов в 1933 году, обратившись к Сталину, спас от голодной смерти 92 тысячи земляков (Ю.Мурзин. Писатель и вождь. М.,1994. С.59), а у этого руки в крови не одного только Андреяшина, и он же звонил на весь свет о «палаческих руках» Шолохова, что и ныне со смаком тиражирует литературная сявка. Первый получил Нобелевскую премию за необыкновенный художественный дар и пронзительную правду о своем времени, а этот — за грязную клевету на свою родину, в том числе и на премию Шолохову, которая-де «оскорбила русскую литературу». Конечно, оскорбила, если под русской литературой понимать Солженицына да Сараскину. Она пишет, что в доме Чуковских часто говорили: «Есть две России: Россия Шолохова и Россия Солженицына». Правильно. Кому это знать, как не Чуковским, в доме которых не только жил Солженицын, но и было создано тоже две России: Россия Айболита и Россия Бармалея. Корней Иванович, его дочь и внучка принадлежали ко второй.
А что касается незнакомства Толстого и Достоевского… Солженицын ужасно досадовал по поводу смерти Ахматовой: «Так и умерла, ничего не прочтя!» Ничего из его великих сочинений. Это для него главное. Но и тут, как всегда, вранье. Он всучил ей свои стихи, она прочитала их и дала ему трогательный материнский совет немедленно прекратить и никогда больше этим не заниматься. Так же отнесся к его виршам и Твардовский. А Сараскина в своем 900-страничном сочинении то и дело цитирует эти деревянные чурки как образцы художественности, не понимая, что опять конфузит этим и кумира и себя. Например:
Она взросла непробретливого склада,
И мне отца нашла не деньгами богата —
Был Чехов им дороже Цареграда,
Внушительней империи — премьера МХАТа…
Или:
То заскачет он ко мне наверхове (!),
То заеду я к нему на опель-блитце, —
Мысли-кони застоялые играют в голове,
И спиртной туман слегка клубится…
Такие кони в спиртном тумане то и дело играли у него в голове. Но кем надо быть, чтобы такие дары конской музы предлагать вниманию Ахматовой и Твардовского! А мадам Сараскина находит эти сочинения «изящными». И тоже — кем надо быть? А я, право, не в силах процитировать еще и пару сток.
Когда Твардовский лежал уже на смертном одре, Солженицын все совал и совал ему в обессилевшие руки свои рукописи и приговаривал: «Теперь ему хоть перед смертью прочитать бы. Это нужно ему как железная опора». Ну, в самом деле, как он будет без такой опоры на том свете! Вот таким было его отношение к смерти даже тех, кто так много для него сделал.
А Толстой писал критику Николаю Страхову о смерти Достоевского: «Я никогда не видел этого человека и не имел прямых отношений с ним; и вдруг, когда он умер, я понял, что он был самый близкий, дорогой и нужный мне человек… Я его так и считал своим другом, и иначе не думал, как то, что мы увидимся и что теперь только не пришлось, но что это мое. И вдруг за обедом — я обедал один, опоздал — читаю: умер. Опора какая-то отскочила от меня. Я растерялся, а потом стало ясно, как он мне был дорог, и я плакал, и теперь плачу…»
Можно представить Солженицына заплакавшим при известии о смерти Шолохова? В своих бесчисленных и многословных рассказах о себе самом, драгоценном, у него есть только один случай, когда он плакал: жена выгнала с дачи, купленной на ее доцентский заработок…. Покойный поэт Борис Куликов (1937–1993) в свое время рассказывал, что Виктор Астафьев однажды сказал ему: «День смерти Шолохова будет самым счастливым днем моей жизни». Поздний антисоветчик Астафьев превозносил давнего антисоветчика Солженицына. И есть основания думать, что самым счастливым днем жизни у них был один и тот же день — 21 февраля 1984 года.
Л.Сараскина, доктор филологии и знаток жизни, заявила в «МК»: «Я столкнулась с огромным количеством клеветы и лжи буквально по всем этапам биографии Солженицына. Какой период ни возьми — сколько грязи! Я была потрясена». Только глубоким потрясением вплоть до мозга и можно объяснить тот странный факт, что из «огромного количества» клеветников и лжецов мадам не назвала тут же ни одного. Она и прежде говорила об этом уж слишком общо и безлично: «Прошел слух, будто Солженицын был в немецком плену, плохо там себя показал и за это получил срок. И еще слух, что служил в гестапо и сидел именно за это. И третий слух, что он еврей Солженицер…».
Да, слухов было много. Но один облегченный вариант первого из них, как пишет Т. Ржезач, запустил сам А.С. Я об этом раньше уже упоминал. По словам журналиста, разысканный им в Ленинграде капитан первого ранга Бурковский, некоторое время находившийся в одном лагере с А.С., поведал ему, будто Солженицын поделился с ним как-то: меня, мол, осудили за то, что я попал в окружение и оказался в плену. Ну, сказать это А.С., конечно, мог, но ни в каком окружении и ни в каком плену он не был. Так что слух этот — чушь. О службе в гестапо — тем более. А вот Солженицером его действительно кое-кто именовал.
Я никогда не думал о национальности А.С., но если бы меня спросили, я, конечно, ответил бы, что он русский. Однако позже прошел слух, что еврейка его вторая жена. Насколько он достоверен, не знаю. Но ясно, что, как многие, будучи, допустим, дочерью лишь отца-еврея или только матери-еврейки, ничто не мешало ей и считать себя русской и так писать в документах. Потом стало известно, что отец Солженицына не Исай, а Исаак (Русские писатели XX века. М.2000. С.656), а дед — Семен Ефимович, богатейший землевладелец (Кремлевский самосуд. М., 1994.С.159). Это все, конечно, рождало сомнение. Но более всего заставляли задумываться и сомневаться назойливость, неутомимость, повсеместность, с коими он твердил о своей русскости, о своем православии, о своей запредельной любви к тому и другому. В самом деле, зачем русскому человеку постоянно убеждать в этом других? Французы говорят: ты мне сказал — я поверил, ты повторил — я усомнился, ты об этом опять — я тебе уже не верю. Да и в характере А.С., во всем его нравственном облике с настырностью, лживостью, ханжеством, хвастовством, доходящим до мании величия — что тут русского?