Остальные же – похожие на нас с вами – около столетия назад осознали, что, хотя позволить путешествовать во времени каждому очень рискованно, Америка не может отказать народу в возможности совершить такое путешествие.
Вскоре «путешествия во времени для всех» стало политическим лозунгом. Либералы требовали государственного финансирования, консерваторы же считали, что путешествовать во времени должны только те, кто может себе это позволить.
А потом случилось что‑то нехорошее – что‑то, не то чтобы вымаранное из исторических книг, но такое, про что в школе не рассказывают (по крайней мере, в школе, в которой я училась) – и федеральное правительство предложило компромисс.
Каждый получит одну бесплатную возможность путешествия во времени. Нет, посетить прошлое лично и увидеть распятие Христа или битву при Геттисберге нельзя. Но можно вернуться назад к какому‑либо моменту собственной жизни.
Однако возможность серьёзных изменений в прошлом всё же настолько велика, что путешествия во времени должны жёстко контролироваться. Если вы окажетесь в Зале Свободы[4] в июле 1776 года, то никакие предписания в мире не удержат вас от того, чтобы рассказать отцам‑основателям, что они такое натворили.
Так что компромисс всё сужался и сужался (с таким подтекстом, что широким массам нельзя доверить такое мощное средство, как способность перемещаться во времени) и в конце концов превратился в День Красного Письма, со всеми его положениями и процедурами. Вы получаете возможность прикоснуться к собственному прошлому, не покидая настоящего. С помощью Красного Письма вы можете проникнуть в собственное прошлое и обнадёжить самого себя либо поправить что‑то в своей жизни.
И даже это казалось противоестественным католикам, южным баптистам, либертарианцам и членам лиги Застрявших во Времени (моих всегдашних фаворитов, поскольку они, похоже, никогда не понимали иронии в своём названии). Многие годы после принятия закона учреждения вроде школы Сестры Марии Милосердной пытались его саботировать. Они протестовали. Они подавали в суд. На них подавали в суд.
Когда пыль, наконец, улеглась, им всем пришлось смириться.
Но никто не мог обязать их радоваться этому дню.
И они отыгрывались на нас, растерянных и полных надежд выпускниках в ожидании своего будущего, своих Писем, своей судьбы.
Я помню молитвы. Помню стояние на коленях в течение, казалось, долгих часов. Помню влажность этого весеннего дня, и усиливающуюся жару, потому что капелла (историческое здание) не была оборудована такими противоестественными изделиями как кондиционеры.
Марта‑Сью Грейнинг упала в обморок. За ней Уоррен Иверсон, квотербэк школьной команды. Я провела большую часть того утра уперевшись лбом в спинку переднего сидения; в животе у меня нещадно крутило.
Всю мою жизнь я ждала этого дня.
И вот он, наконец, наступил. Нас вызывали в алфавитном порядке, что помещало меня примерно в середину списка, как всегда. Я терпеть не могла быть в середине списка. Я была длинная, нескладная, неуклюжая везде, кроме баскетбольной площадки, с не оформившейся ещё фигурой – важная вещь в старших классах. Я ещё не стала внушительной – это пришло с годами. Пока же я, длинная несуразная девица, плелась следом за парнями гораздо ниже меня ростом. Стараясь быть незаметной.
Я зашла в боковой придел, наблюдая, как мои друзья подходят к алтарю, к подножию ступеней, где мы обычно преклоняли колени, принимая причастие.
Папки раздавал отец Бруссард. Он был высокого роста, но не такой высокий, как я. Он начинал полнеть, заметнее всего вокруг талии. Он держал папку за уголок, словно она сама была проклята, и произносил благословение над всеми и каждым из нас, принимающих из его рук своё будущее.
От нас не требовалось ничего говорить в ответ, но некоторые парни бормотали «Здо рово!» или что‑то вроде того, а некоторые девушки прижимали папку к груди, словно любовное послание.
Я взяла свою, почувствовала прохладу пластика под разгорячёнными пальцами, крепко её сжала. Я не стала её открывать – не здесь, не рядом со ступенями, потому что знала, что те, кто ещё не получил своё письмо, смотрят на меня.
Так что я отошла к дверям, вышла в холл и оперлась о стену.
После чего открыла папку.
И увидела, что она пуста.
У меня перехватило дыхание.
Я обернулась и оглядела часовню. Остальные всё ещё стояли в очереди за своими папками. Нигде на ковре не валялся выпавший красный конверт. Я остановила троих одного за другим и спросила, не видели ли они, чтобы у меня что‑то выпало, не подбирали ли, не получили ли мою папку по ошибке.
А потом сестра Мария‑Катерина схватила меня за руку и потащила прочь от алтаря. Её пальцы пережали мне локтевой нерв, и руку пронзила боль.
– Не приставай к другим, – сказал она.
– Но я, должно быть, выронила конверт…
Она внимательно посмотрела на меня, потом отпустила мою руку. По её пухлому лицу разлилось довольное выражение, и она потрепала меня по щеке.
Прикосновение было неожиданно нежным.
– Значит, на тебя снизошла благодать, – сказала она.
Я не чувствовала никакой благодати. Я уже собралась было ей об этом сказать, когда она махнула рукой, подзывая отца Бруссарда.
– Она не получила письма, – сказала сестра Мария‑Катерина.
– Господь улыбнулся тебе, дитя моё, – произнёс он с теплотой в голосе. Никогда раньше он не обращал на меня внимания, теперь же положил руку на плечо. – Пройдём с нами. Нам нужно обсудить твоё будущее.
Я дала увести себя к нему в офис. Там собрались и другие монахини, у которых в тот момент не было уроков. Они стали рассказывать мне, как сильно Господь хочет, чтобы я сама принимала решения, что Он благословил меня, вернув мне моё будущее, отметил меня как праведницу.
Меня трясло. Я ждала этого дня всю мою жизнь – по крайней мере, сколько себя помню – и вот на тебе. Ничего. Никакого будущего. Никаких ответов.
Ничего.
Мне хотелось разрыдаться, но не на глазах у отца Бруссарда. Он тем временем перешёл к объяснению смысла моего благословения. Я могу служить Церкви. Любой, не получивший письма, получает возможность бесплатного обучения в целом ряде колледжей и университетов – католических, разумеется, некоторые из них весьма известны. А если я захочу стать монахиней, заверил он, Церковь, разумеется, меня примет.
– Я хочу играть в баскетбол, святой отец, – сказал я.
Он кивнул.
– Ты сможешь играть за команду любого из этих заведений.
– В профессиональный баскетбол, – уточнила я.
Он взглянул на меня так, словно узрел отродье Сатаны.
– Но, дитя моё, – в его голосе послышалось едва заметное нетерпение, – ты получила знак от Господа. Он благословил тебя. Он хочет, чтобы ты служила Ему.
– Я так не думаю, – сказала я, едва сдерживая слёзы. – По‑моему, вы ошибаетесь.
И я бросилась вон из его кабинета и убежала домой.
Мама заставила меня вернуться в школу на последние четыре учебных дня. Заставила получить аттестат. Она сказала, что если я этого не сделаю, то потом буду жалеть.
Это последнее, что я помню из того лета. Я оплакивала утрату жизненных ориентиров, беспокоилась о том, что могу сделать неправильный выбор, и всерьёз раздумывала о поступлении в католический колледж. Маме удалось растормошить меня достаточно для того, чтобы я определилась до окончания приёма документов. И я определилась.
Университет Невады в Лас‑Вегасе, настолько далеко от католической церкви, насколько вообще возможно.
Я получила серьёзную травму колена в первой же игре. Наказание Господне, сказал отец Бруссард, когда я приехала домой на День Благодарения.
Да простит меня Бог, но я на самом деле ему поверила.
Но переводиться не стала, хотя и Иова из себя строить не стала тоже. Я не спорила с Богом и не проклинала его. Я просто оставила Его, как Он, по моему мнению, оставил меня.
Тридцать два года спустя я вглядываюсь в лица. Багровеющие. Искажённые ужасом. Заливаемые слезами.
Но некоторые из них просто пусты, словно находятся в глубочайшем шоке.
Такими занимаюсь я.
Я собираю их вокруг себя, даже не спросив, что они нашли в своей папке. Я не ошиблась ни разу, даже в прошлом году, когда не отвела в сторону ни единого человека.
В прошлом году письма получили все. Такое случается примерно раз в пять лет. Каждый ученик получил своё Красное Письмо, и моё вмешательство никому не потребовалось.
В этом году у меня трое. Это далеко не рекорд. Рекорд – тридцать, и причина выяснилась уже через пять лет. Дурацкая маленькая война в дурацкой маленькой стране, о которой многие и не слышали. Двадцать девять моих учеников погибли в течение десяти лет. Двадцать девять.
Тридцатая была как я – без малейшего понятия о том, что помешало её будущему «я» написать письмо себе‑прошлой.