В понедельник я читал лекцию в Майнце. Всю оставшуюся неделю мы, похоже, только и делали, что неслись с вокзала или на вокзал: мне предстояло выступить еще три раза — в Эрлангене, Аугсбурге и Вене. Наблюдения, сценки запечатлевались на лету. Каждую складочку, каждую трещинку в горах засадили виноградом — ни одну не сочли ни слишком мелкой, ни слишком трудно доступной. Проплывая верх и вниз по Рейну, мы, глядя на недавние постройки, убедились, что бомбардировки Второй мировой войны разрушили чуть не все. Германию сравняли с землей. Но хоть во мне и заговорила жалость, грузовые составы делали свое дело. Вновь и вновь мы то проплывали мимо медленно ползущих грузовых составов, то наблюдали, как товарные вагоны переводят в депо. Многие вагоны казались допотопными — не исключено, что их использовали и в сороковые. Предварительно, конечно же, отдраив после того, как в них увозили евреев в печи Аушвица. При виде этих товарных вагонов меня снова обуяла ярость.
И все же — все же — повсюду нас принимали невероятно любезно. Профессора были — само радушие. Студенты, с которыми я знакомился, были симпатичные как на подбор. И в душе моей был разброд: я то жалел о разрушениях, в некоторых случаях явно необоснованных, то жалел, что разрушений мало.
В Вене, когда я бродил по роскошному Volksgarten[102], где нас со всех сторон обступали остатки имперской роскоши, сопровождающий меня канадский чиновник указал на балкон Хофбурга[103], с которого Гитлер провозгласил аншлюс, аннексию Австрии.
— Сотни тысяч венцев стеклись сюда послушать Гитлера, — сказал он. — Теснотища была — не пошевелиться. Толпа надрывала глотки от восторга. А сегодня — вот ведь чудеса: хоть всю Вену опроси, ни один не признается, что был здесь.
Общаясь в Германии с людьми лет пятидесяти и старше, я испытывал некоторое напряжение. Даже если мы болтали о политике за рюмкой коньяка или занимались сравнительным анализом разных культур на чинных ужинах, я ловил себя на том, что мне не дает покоя вопрос: а где ты был, господин хороший, в Хрустальную ночь? Где ты был, когда твоих еврейских соседей гнали к ПУНКТУ НЕИЗВЕСТНОГО НАЗНАЧЕНИЯ? Не исключено, что ты был слишком цивилизован, чтобы участвовать в погроме непосредственно. Возможно, ты даже не одобрял его. Но как тебе удалось заглушить их крики? Что, твой отец закрыл ставни? Твоя мать завела патефон? Где вы были, подонки?
Промозглой, туманной ночью, когда мы ожидали очередного поезда на вокзальной платформе, невдалеке показалась компания подвыпивших юнцов. В каких-то нелепых шапках, красных куртках, они выписывали кренделя и орали песни. Я ухватился за ручку одного из наших чемоданов — изготовился, если понадобится, дать отпор. И тут, когда наш поезд наконец подошел, я разобрал, что они поют. Они пели вовсе не «Хорст Вессель», а «Мы все живем на желтой подлодке»[104].
Холокост и после Холокоста
Пер. Л. Беспалова
К немцам я все еще испытываю антипатию. Меня не удручает разрушение Кельна, хоть в том и не было военной надобности. Я радуюсь каждому сбитому немецкому «старфайтеру». Ни одно общественное событие не захватило меня больше, чем охота на Адольфа Эйхмана. Возведение Берлинской стены меня не трогает.
Теперь, поставив точки над «и», с вашего позволения сообщу также, что уже некоторое время читаю воспоминания о Варшавском гетто, Терезинском Paradies[105]-гетто в Чехословакии, Треблинке и Яновском концлагере близ Львова в Польше. Сколько лет прошло, а они все еще вселяют ужас, вызывают ярость — и переваривать их можно лишь малыми дозами.
Взять хотя бы «Скрижали агонии», Варшавский дневник Хаима А. Каплана. Там время, когда немецкие солдаты рыскали по улицам, хватали, избивали евреев, сгоняли девушек для своих грязных забав, разбивали головы детей о фонарные столбы, после того как «окончательное решение» еврейского вопроса в 1942 году вступило в силу и judenrat, пресловутое еврейское «самоуправление», подотчетное нацистам, заставили — для начала — поставлять по 6000 евреев в день для депортации на Восток, вскоре вспоминалось, как славные деньки, деньки разгульного ухарства, что-то вроде странной войны[106].
Адам Черняков, президент Варшавского judenrat’a, не захотел подписать приказ о депортации — предпочел отравиться. К сожалению, его место не замедлил занять другой. «Депортация дошла до предела, — писал Каплан (действительность оказалась страшнее) 29 июля 1942 года. — С каждым днем число депортированных увеличивается. Нацисты довольны работой еврейской полиции… Эти уголовники — порождение уголовного judenrat’a. Яблоко от яблони недалеко падает. Своими злодеяниями они поганят имя польского еврейства…» Другие, прежде всего герои — мужчины и женщины, — доблестно поднявшие позже обреченное на поражение восстание, прославили тот же самый народ, прославили в веках.
Бесстрашный и пунктуальный Каплан не был писателем, писал он коряво, живую речь передать не умел, ярких подробностей не подмечал, но, как ни странно, это придает его дневнику особую ценность. Там, где искусство было бы не к месту, да и вызывало бы недоверие, дневнику ошеломленного, потрясенного человека веришь полностью. В Варшавском гетто, судя по всему, всегда кишели слухи, слухи обнадеживающие. Муссолини убит. У Гитлера инфаркт. Рузвельт вступает в войну, чтобы защитить евреев. Но ходили и другие слухи — о лагерях смерти, о массовых убийствах, о газовых камерах, только этим слухам мало кто верил.
Терезин, пересылочное гетто для евреев Моравии и Богемии, — о чем говорить — это же совсем другое дело. Немного статистики. Из ста двадцати пяти тысяч с лишним евреев, втиснутых в гарнизонный городок, где могли разместиться всего семь тысяч, тридцать пять тысяч даже не успели перевезти в лагерь уничтожения: они умерли от недоедания и болезней. «В то время, когда евреи в Терезине, — сказал Геббельс, — посиживают в кафе, попивают кофе, лакомятся пирожными и танцуют, нашим солдатам, защищающим отечество, приходится нести все тяготы войны, терпеть бедствия и лишения».
В Яновском концлагере близ Львова еще до того, как заработали газовые камеры, что ни день расстреливали евреев, построив их на краю вырытых ими же братских могил. Позже, когда военная удача изменила Германии, эсэсовцы предусмотрительно раскопали могилы и сожгли улики. Леон Уэллс — его заставили разрывать могилы в составе одной из похоронных бригад — в своей книге «Дорога на Яновский» пишет, что вытаскивать тела крючьями приходилось с большой осторожностью: они настолько разложились, что то и дело распадались надвое. Затем трупы складывали пирамидами по две тысячи в каждой и сжигали. Кости, не поддавшиеся огню, пропускали через дробилку. После чего другой отряд — немцы в шутку прозвали его die Goldsuchern von Alaska[107] — просеивал пепел в поисках золота.
Я мог бы длить и длить этот перечень злодеяний: ему нет конца и даже спустя столько лет в него невозможно поверить, однако, когда оглядываешься назад, задаешься другими вопросами. Встает, к примеру, вопрос о Хороших Немцах. К 1966 году, спустя всего лишь два десятка лет после Холокоста, откуда ни возьмись объявился Хороший Немец. Бравые генералы — они или участвовали в заговоре против Гитлера в 1944-м, или так преклонялись перед культурой, что просто не решились разрушить Париж, — не замедлили заполонить экраны наших кинотеатров. Не забыты и лихие luftwaffe[108] — они во время битвы за Англию были неизменно безупречны, и рыцарственные капитаны подводных лодок — они, подорвав вражеское судно, неизменно всплывали на поверхность и подбирали уцелевших. И вот что примечательно: этих молодчаг, а играли их такие актеры, как Марлон Брандо, Курт Юргенс[109] и Питер О’Тул, роднит одно — все они антифашисты. По правде говоря, глядя из нашего беспристрастного далека, просто-таки диву даешься, каким образом, если в немецких вооруженных силах служило столько антифашистов, гитлеровцы ухитрились для начала прийти к власти — удержать ее — вести войну — и лишь чудом не выиграть ее. Тем не менее не могу не признать, что в этих вымышленных немцев можно поверить, а в тех — их было много — реальных, которые знали о концлагерях, и в тех — их было поменьше, — которые в них работали, поверить невозможно.
Даже фотографиям Варшавского гетто в «Побори смерть, Память»[110] я верю с трудом. Немецкие солдаты — наглые бугаи, каждый с ружьем наизготове, — ведут изнуренных оборвашек школьного возраста к железнодорожному вагону, который увезет их в газовую камеру. Куда их повезут, дети не знают. Они поют.
На другой фотографии немецкие солдаты, ухмыляясь до ушей, измываются над бородатыми евреями. Там же запечатлены и замерзшие трупы неимоверно изможденных евреев, валяющиеся на мостовой. Все это уму непостижимо. Куда проще — тут и на собственный жизненный опыт можно опереться — сопоставить себя с неколебимым сыном Эйхмана, заявившим журналистам: «Я от своего отца не отрекусь», чем с теми евреями с раздутыми животами и вытаращенными от ужаса глазами. И кстати, раз уж о том зашла речь, почему они не сопротивлялись?