— Я тебя спрашиваю, — сказал Каин.
Высоко над ними зажглось окно; зажглось и погасло, и снова зажглось.
— Спрашиваю ведь, — сказал Каин.
Но Молчаливый пилот отодвинул его и прошел.
И снова шаги, а за ними другие — быстро, сорвавшись, потом шум падения, и снова тихо.
А на аэродроме в диспетчерской сидела стюардесса Мария и ждала неподвижно, точно спала, но с открытыми глазами, ждала перемены, не веря в нее, а над ней частой дробью звенело на ветру стекло в окне, и рядом приемник потрескивал азбукой Морзе.
Дверь открылась, вошел Каин и сказал не сразу:
— Пойдем.
Она посмотрела на него и пошла. Они долго шли по шоссе — он впереди, а она следом, а у мясокомбината остановились.
— Кончай тут все, — сказал Каин, — и приезжай в Одессу.
— Нет, — сказала Мария. — Нет.
— Говорю, приезжай!
— Что с ним?
— Хе, — сказал Каин. — Ты его что, за вещами посылала?
— Какие там вещи! За документами.
— Хе, — сказал Каин.
— Последнюю ты черту переступил, Ваня.
— Это мы уже слышали, не впервой.
— Меня ты переступил, Каин.
— На двенадцатой станции буду ждать, у профессора.
— Не могу я, отпусти, Ваня.
— Раньше надо было думать.
— Не могу, после этого — совсем не могу.
— На дороге становишься.
— Нет.
— Как же нет?
— Отойти дай.
Каин смотрел Марии в глаза и думал.
— Хм, — сказал он, выдохнув. — Сюда дошла и дальше иди. Иди, не оглядывайся. И не ищи — без следа ухожу.
…Над длинным телом на операционном столе тесно стояли люди, похожие на монахов в белом.
— Недели две, не меньше. Недели две, — сказал один.
— А поговорить?
— Недели через две, не раньше.
22. Отъезд
— Политика — это форма существования бездарности, — сказал профессор.
— Замечательно! — сказал Щемилов.
— Как скучно! — сказала Стелла.
— Твоему поколению все скучно, — сказал профессор.
— Не все, — сказала Стелла.
— Сорок лет я преподаю с кафедры сложные истины и сорок лет только и слышу: скучно, скучно!
Они сидели в ресторане со всевозможными удобствами, и это было ради дня рождения Стеллы знаком профессорского внимания. И весь ресторан с его музыкой, посетителями и гнутыми ножками стульев и столов, паучьими ножками, современными, был для Стеллы и только для Стеллы, и женщины перестали быть женщинами на ее фоне и потеряли жизнь, а мужчины наоборот.
— Когда волшебным жезлом, — сказал с гортанным пафосом Щемилов, — францисканский монах прикоснулся к лону распутницы, то она стыдливо прикрыла рукой белую грудь, внося оживление в будущее.
— Почему я, историк, так низко ставлю политику, — перебил его профессор. — Потому что все политики — несостоявшиеся литераторы, и в обратном смысле тоже верно.
— Ах, как скучно, — сказала Стелла.
Щемилов положил на стол свою черную шляпу и оперся подбородком на палку с костяным набалдашником. Он смотрел на Стеллу, восхищаясь, и профессор смотрел на Стеллу; и они не заметили, как к ним подошел Каин. Он остановился около них, и Стелла подняла на него глаза, а вслед за Стеллой подняли глаза сначала профессор, потом Щемилов, потом все в ресторане.
— Здравствуйте, — сказал профессор, — присаживайтесь.
Каин кивнул Щемилову и сказал Стелле:
— Я уезжаю.
— И я, — сказала Стелла и встала рядом с Каином. Каин снова кивнул Щемилову и пошел прочь, а Стелла — за ним.
Щемилов поднял руку ладонью к Каину и несколько раз согнул пальцы, прощаясь.
Профессор растерянно закрыл глаза.
А в ресторане женщины снова стали женщинами; и зашумели притихшие разговоры, и притихшая музыка, потому что Стелла ушла.
Они шли по вечерним улицам к вокзалу, шли не таясь, торопливо и врозь.
Профессор сказал Щемилову:
— Ушли. Я умножил Льва Толстого на Ницше, постиг историю и с помощью убедительных доводов пришел к далеко идущим выводам. Я один на всей земле знаю правду о гибели и спасении, но боюсь, а они ушли и от доводов, и от выводов.
— Хоу, хоу, — тихо сказал Щемилов, глядя на пылающие Стеллины следы, и лицо его стало неподвижным от воспоминаний.
Улицы пролетели мимо Стеллы не то как летучие мыши, не то как черные кошки с горящими глазами. На вокзале у кассы была очередь, и Каин обозлился.
Стелла стояла покорная, и в этот момент вошла Мария.
Глаза у нее были как на расстреле у стенки, и все видели. Она подошла и остановилась, и плечи ее ослабели, и руки опустились.
— Я вас не понимаю, — сказала Стелла, воскресшая от покорности.
— Отчего бы это? — сказали губы Марии.
— Да уж, видно, оттого, — надменно сказала Стелла.
А Каин засмеялся — легко и сразу.
Он заплатил деньги в кассу и двинулся из зала.
И женщины поняли, что он взял один билет.
23. Россия
Говорят и пишут, что это равнины, рытвины, раздолье росистое; тройка — дугой ее радуга, и трепет полета, трезвон бубенцов…
Правильно — здорово, чтоб вы сдохли, до чего правильно, но это ведь не все.
Говорят, это рабство, страда и спиртное, и храмы — бутылки с крестами, и страх, и раскол, и рассол…
Правильно — верно, ах, до чего верно, но это тоже не все.
Говорят, это Разин, разбой, разгул, кутерьма; ракеты, стрельба; тарарам; заставы в степях и по небу, свист кораблей-метеоров и скрежет металла в чужих городах…
Так, это, конечно, так, но и это не все.
Россия. Рука ее левая — Мурманск, а правая — Крым; голова в Брест-Литовске, и струйкой крови течет у Охотского моря река Колыма.
— Только слепой, — говорит Щемилов с гортанным пафосом, — не видит распятия в кресте своего окна и нимба настольной лампы.
24. Псевдонимы
— Нет, ты прости, — сказал Псевдоним-старший, кладя в сторону газету «Известия» и зажмуривая глаза. — Как можем мы молчать? Можем ли мы молчать, когда маленькие дети едят безопасные бритвы и ходят по краю крыши?
Борька молчал и чистил ботинки перед выходом в свет.
— Если мой сын уходит писать стихи, — продолжал Псевдоним-старший, открывая глаза, — то я желаю, чтобы был он порядочный и в надлежащем кругу.
— Каин исчез, — сказал Борька.
— А вы у него вроде корма для золотых рыбок! И какие такие стихи, объясни ты собравшимся!
Борька почтительно удалился — смелый еврей в ботинках до блеска.
— Вот что, люди, — сказал отец, закрывая глаза, — как мы можем молчать, когда дети ходят ради нас по краю крыши?
А Борька спускался неторопливо по старой лестнице среди заскорузлых стен цвета воды, примеряя себе под нос стихи в память о пропавшем товарище:
Где ж вы, птицы осенние, где ж вы?
Улетайте туда, где тепло.
Уносите с собою надежды —
Мне с надеждами жить тяжело.
И вышел на улицу, примеряя дальше про Стеллу, белый снег и, конечно, про себя.
25. Отчего Каин в деревне устроил пожар
Каин ласкал Надежду, если только то, что он с ней делал, называется лаской. Он усмехался нелепости этого тела, сделанного трудной работой, а также природой, не всей в ее разнообразии, а только той, что выпадает животу, ногам и шее, когда за плечами тяжелый мешок и в руках по ведру, однако без мужа, успев все же произвести на свет Божий двоих детей.
Пахло сеном и половой, в щели над головой пробивалась белая ночь, и Каин вдруг заговорил, зная свысока, что она не поймет, но тем более восхитится.
— Они думают, — заговорил с обидой и даже искренне, — что все в моей воле, что если все мне разъяснить, то мне все станет ясно, и я постригусь и побреюсь, и пойду, размахивая портфелем, на их общее собрание. Рад бы, может, да не могу, не волен я, и не туда моя дорога! Тут никто не виноват, даже если притворяется. Ясно, когда трезвый, а я пьян всегда и без водки, я и пью, чтобы отрезветь, да не получается, все вверх тянется, вверх.
Слушали Каина куры на насесте, слушала Надежда, не понимая, чего ему надо, и замирая, и прижимаясь, и чудилась ей рядом какая-то диковинная жар-птица, а не случайный в их деревне проезжий, Бог знает кто, откуда и куда, но все бы ему отдать.
— Как тут не понять, — говорил Каин и со страхом чувствовал, как ему становится мутно, так мутно, что сарай уже не этот сарай, и ночь уже не эта ночь, и все на свете вдруг начало убегать от него со всех ног, и не догнать, и не договориться.
— Как не понять, что каждый танцует свой танец и дотанцует его до конца, пока не сдохнет, потому как ключик потерялся, еще когда пружину заводили, да и кто его видел, ключик!
Он еще не знал точно, но уже знал, что мутно ему стало неспроста, а, так сказать, передним числом, впрок, а он еще ничего такого не сделал, отчего бывает мутно, и даже не представлял, но, стало быть, уже как бы и сделал.