И с русским свистом понеслись над лесом
Снаряды всех калибров из стволов,
Неся слова: “От Пушкина — Дантесам
За жизнь, за слезы, за любовь”.
Дантесам всех времен и всех наречий,
Стреляющим, плюющим в души нам,
За всех, кто жил и будет жить здесь вечно
Назло Дантесам и другим врагам.
За нашу честь, за славу, за могилы,
Пускай над ними звезды иль кресты,
За край наш отчий, горестный и милый,
Исполненный душевной красоты.
И пусть сейчас какой-нибудь повеса
Мне возразит: “Зачем, мол, ворошить?”
Они живут — наследники Дантеса,
И рано нам оружие чехлить.
* * *
По осколкам, по отзвукам и словам
Собираю себя, как голодный
Собирает крошки еды со стола —
Пищи Господней.
Собираю из капель дождя, из травы,
Упавшей под ноги заката,
Из рыбьего всплеска и крика совы,
Из тайны греха и расплаты.
Собираю себя из обмана и зла,
Из надежды, что все — преходяще,
Из последнего слабого взмаха весла
И вздоха шагов уходящих.
Из того, что хочу, да не в силах забыть,
Что любовь обращает в усталость.
Собираю — и не могу сочленить
С тем, что во мне осталось.
* * *
— Господи!
Чем засыпать мне пропасть эту,
Что лежит между злом и добром?
— Я и Сам не знаю ответа,
Мирозданье пройдя пешком.
— Господи!
Где найти мне такие силы,
Чтобы мир принимать, как он есть?
— Это знают одни могилы,
Но живым не слышна их весть.
МОЛЕНИЕ О МЕТЕЛИ
В середине московского лета,
В коей плоть досыта разогрета,
Там, где млеют кремлевские ели,
Среди самодовольной толпы,
Озирающей власти столпы,
Я взмолил небеса о метели.
Не о той, что стенает и воет,
А о той, что навечно хоронит,
Той, что вымела Наполеона,
Что следы замела декабря,
А потом заодно февраля,
На котором угасла корона,
Той, что воином грозным и верным
Разметала врагов в сорок первом...
Ой, метуха, шалоник каленый!
Замети кривопутье и гать!
В белый саван приди спеленать
Наше лихо под ратные звоны.
Гой ты, посвист лихой!
Ваша снежесть!
Ты повымети всякую нечисть!
Убели снегов белых белей
Почерневшие души людей...
В самом центре Москвы, в летний день
Я взмолил небеса о метели.
* * *
Из пустоты и одиночества,
От бреда рока и картин
Туда, где белое пророчество
Российских праведных равнин.
Туда, где оттепель крещенская
Снедает ласково снега,
И где прощение Вселенское
И где Вселенская тоска...
Уйти, уехать, улететь ли,
Простив долги, забыв права,
Чтоб душу вытащить из петли,
Пока она еще жива.
И там, за серыми пригорками,
Где превратился в камень крик,
Вдруг пожалеть осины горькие
И угасающий родник.
Среди покоя и безбрежности
В той примиряющей дали
Найти смиренье в тихой нежности
К уставшим путникам земли.
Там на рассвете вздрогнет звонница,
Благословение верша.
И прежней верою наполнится
Неубиенная душа.
* * *
Россия! Доколе страдать
Твоим неприкаянным жителям,
Полей изможденных хранителям,
Церквей и погостов ревнителям...
Россия! Доколе страдать?
Россия! Доколе терпеть
Разор нашей Отчины древней,
Убогие веси — деревни,
Продажность столицы-харчевни...
Россия! Доколе терпеть?
Россия! Доколе прощать
Вещателей лживость стоустую,
Предателей власть эту гнусную,
Безвинную кровушку русскую...
Россия! Доколе прощать?
Россия! Когда же в набат
Ударит твой новый мессия,
И выйдут на бой все живые
Во имя спасенья России...
Россия! Когда же в набат?
Только низкие цены на продажа домов во Власово 5 и никаких других.
Владимир Галкин “БЕГОВАЯ” (рассказ)
ОКТЯБРЬ СТОЯЛ СОЛНЕЧНЫЙ, жаркий, но с ледяным ветром, и хотелось лечь вот с этими прошаками на землю и выть волком.
Одна сидела на своих обрубках ног, завернутых в грязное одеяло, привалившись к оградному фундаменту церкви Николы в Хамовниках. Белизна ограды от солнца резала глаза, а эта толстая девушка или женщина (пойми ее сразу) зябла в ватнике, ее пальцы-морковины шевелились, она что-то показывала подруге, которая рядом валялась, совершенно пьяная, и с как бы нагримированным до синевы лицом, пела-проговаривала что-то божественное. И безногая тоже была пьяна, но не шибко, привычно, словно трезвая, и это тоже входило в ее профессию христарадницы и не мешало говорить спокойно, разумно, с легким подвыванием.
А дело все в том, что я им положил в их коробки из-под обуви по пятирублевой монете, безногая расчувствовалась, разговорилась, не глядя даже на меня, сидящего возле на корточках. У нее текли слезы по вспухшим, резиновым щекам, она сопела, кашляла, свистя бронхами.
— Хошь знать, да? А я это уж не вам первому, ага. Во какой я кусок! А была-а-а... Я сама из Подлипок. У нас там работы никакой. На швею-мотористку, говорят, учись, будешь, говорят, в фирме швейной одежу строчить, деньга пойдет, там плотют ничего. Я вызнавала: девки наши пробовали, к какому-то Паникину устраивались, а через полгода их сокращали. Им самим нечем платить, этим... как их, черт? Бизнесменам. Не, это не идет.
Недалеко от нас сухой, как лист, старик-нищий запел прекрасным голосом “Санту-Лючию”. Это было дико и прелестно.
— Попробовала я в проститутки, у Курского вокзала стать на точке. Так, сама по себе, без “кота”. Ну, один раз снял меня приличный дядечка, сотенку обещал за десять минут, а как привел в какую-то кладовку, в пакгауз, что ли, так и смех, и слезы: и сам не может, и чего-то я должна ему делать, а чего — не знаю... Противный такой, губа на нос лезет. Повалехались, промучал меня часа полтора, застегнулся, как мальчик, и выдал, гад, полтинник. И то спасибо. Как из курятника вышла. Потом еще двое, молодые, тоже вроде культурные ребяты, а... Сучки поганые! Просто-тки изнасиловали в вагонном купе, а сперва стихи читали. Они на рефрижераторе ездили, с мясом, стоянка, вишь, у них в Москве. В ледяном вагоне, на мерзлой корове...
Решила порвать с “этим”, перейти к товарке своей “челночить”, очень звала в помощницы, но ведь это, сам знаешь, какая жизнь. Ни сна, ни продыху. Москва-Стамбул, Стамбул-Москва. И каждый норовит и товар отнять, и тебя трахнуть за так. До границы добралась и говорю: “Нет, Груня, не могу, вот тебе товар мой, другую найдешь, а мне, как вернешься, отдашь. Что сможешь, то и отдашь”.