- Каково ваше отношение к проблеме цветного населения в нашей стране?
- Знаете ли вы о зверствах американской военщины во Вьетнаме?..
За тысячи миль от советских застенков, гебистских надсмотрщиков и цензуры, в самом открытом обществе мира я снова слышу все тот же птичий язык лозунгов и пропагандистских клише, будто это происходит на партсобрании в Московском отделении Союза писателей СССР.
5
Французский издатель молодому русскому автору:
- У нас, конечно, свобода, месье, но все-таки вы того… без излишних резкостей или обобщений… Представьте себе, что они завтра будут здесь.
Этот уже готов.
6
Вернувшаяся из Москвы французская журналистка рассказывает в русской компании о том, как ее обыскивали на таможне аэродрома Шереметьево:
- Вы представляете, они раздели меня до белья и перещупали всю одежду до нитки!
Старая советская зэчка, оттянувшая на сибирских лесоповалах чуть не пятнадцать лет, спрашивает ее со спокойным вызовом:
- А на гинекологическое кресло вас при этом сажали?
Та пренебрежительно пожимает плечами:
- Ну, это не для белых людей, это - для вас.
Мадам слывет во Франции большой демократкой. Борется в газетах с расизмом и дискриминацией.
7
В один из пермских лагерей, по недосмотру администрации прошел номер журнала ЮНЕСКО „Курьер" с опубликованной в нем Декларацией прав человека. Когда на очередном политзанятии какой-то дотошный заключенный попытался сослаться на этот документ, офицер-воспитатель, не задумываясь, ответил:
- Это не для вас написано, а для негров.
Как видите у французской интеллектуалки и советского вертухая одинаковая психология, что называется, родство душ. Прямо плакать хочется от умиления.
РАЗМЫШЛЕНИЯ У ТЕАТРАЛЬНОГО ПОДЪЕЗДА
Окончание
1
И вот, с год спустя, я снова на премьере его пьесы. На этот раз шел спектакль „Урок французского языка для американских студентов". Одна за другой чередуются не связанные, на первый взгляд, сценки и только где-то к концу первой половины действа зритель начинает улавливать знакомые уже по прежним ионесковским пьесам мотивы: „Носорогов", „Лысой певицы", „Лекции", „Кресла", „Человека с чемоданом".
И мы постепенно осознаем, что это снова о том же: о гибели всего человеческого в человеке, о распаде его корней и связей с окружающим миром, об отрыве его от своего Творца, и, если уж договаривать до точки, о его близком конце вообще. Для зрителя здесь знание языка более, чем необходимо, ибо все в пьесе построено на виртуозной вязи диалога со смысловыми и семантическими подтекстами, где каждое слово, междометие, пауза имеют огромное, подчас решающее в понимании происходящего на сцене значение.
И все же к концу спектакля, несмотря на языковой барьер, еле-еле преодолеваемый мной с любезной помощью французской спутницы, я вместе со всеми проникаюсь очищающей беспощадностью автора, без обиняков бросающего нам в лицо правду о нас самих.
Выходя из театра, я, словно рыба выброшенная на песок, жадно глотаю ртом ночной воздух парижской осени: мир вокруг кажется пустым и бездомным, как после очередного потопа, хотя я чувствую, это катарсис, за которым, пусть едва еще только различимое, но что-то открывается.
Сам Эжен Ионеско говорит об этом так:
„Я думаю, что сейчас уже не достаточно сарказма, тяжелого сарказма, от которого смех часто холодеет на губах. И я обязан становиться все более и более патетическим. Мне повезло - или не повезло - и я никогда не был на каторге, поэтому то, что я могу о ней сказать, будет менее глубоко, менее исторично, чем у свидетелей каторги. Но это не значит, что я не могу говорить о несчастьи других - наша история все больше и больше становится ожиданием жалости и милосердия".
В своем творчестве, как, впрочем, и в жизни, Эжен Ионеско хирургически жесток и нелицеприятен, но это его врачующий метод для того, чтобы призвать нас к Мужеству и Сопротивлению.
И в этом его величие.
2
Профессор по совместительству или, так сказать, пушкинист-смежник. Похож на резиновую копию самого себя. Резиновость эта как бы проступает в нем изнутри: резиновая походка, резиновый взгляд, резиновые, всегда по обстоятельствам, слова:
- Я диссидент по несчастью, меня не поняли, у меня нет претензий к советской власти, мое сердце с угнетенными всех стран, моя лояльность социализму общеизвестна…
Правда, свою лояльность социализму он подтверждает не деятельностью на благо „угнетенных", а инсинуациями в эмигрантской среде и печатными доносами на инакомыслящих. Видно, все еще надеется, что бывшие хозяева наконец-таки поймут и оценят его верноподданническое сердце.
Наблюдая за его стараниями, невольно впоминаешь зализанного этим профессором Пушкина: „В журнал совсем не европейский, над коим чахнет старый журналист, с своею прозою лакейской взошел болван семинарист".
Письмо в редакцию „Континента":
„Я не хочу больше подписываться на ваш журнал. Я старый политический эмигрант и антикоммунист, но для меня дорога Россия и мне стыдно читать, как вы ругаете наших ребят, которые погибают сейчас в Афганистане…".
Видимо, у нас с автором письма разные понятия о стыде. Мне почему-то стыдно сейчас, как за него, так и за „наших ребят", которые безропотно умирают в эти дни на афганских дорогах.
О нем я уже поминал. Нобелевец. Голубь мира (да, да, нобелевец, вы не ошиблись господин по совместительству профессор!). Любитель выпить без закуски и женщин без особых претензий (да, да, тот самый, вы помните, госпожа „рядовая гражданка" ФРГ Шмидт!). Возвращаюсь к нему еще раз, вопреки вашим предостережениям и советам. Что поделаешь, упрям и несговорчив злобствующий шовинист Максимов!
Горят от советского напалма живые факелы в Афганистане…
- Это незначительный эпизод, - не моргнув хмельным глазом, вещает он журналистам, - от таких мелочей не должен страдать детант.
Бьют сапогами по глазам жену великого Сахарова, а заодно и самого академика, чтоб неповадно было…
Не моргнув тем же глазом, отшивает диссидентских заступников русского мученика:
- В настоящее время я не могу выступить в защиту вашего друга Андрея Сахарова…
Причем, не уточняет, когда же все-таки сможет.
Глядя на него, так и хочется процитировать частушку времен гражданской войны: „Ты скажи-ка, га…" Но, впрочем, нет, не процитирую, а то ведь и впрямь разорвут меня на мелкие части наши собственные „профессора" из литературных прихожих.
Интервью министра, ведающего вопросами спорта, по французскому телевидению:
- Мы не в праве бойкотировать Олимпийские игры, ибо спорт и политика несовместимы.
Вопрос журналиста:
- Тогда почему же вы совсем недавно не разрешили команде регбистов Южной Африки въехать на территорию Франции?
Министр абсолютно невозмутим:
- Но ведь в этой стране процветает расизм!
Видимо, напалмовый ливень на дорогах Афганистана этот политический переросток считает профилактическим душем во имя расового и классового сближения!
Она полна пафоса и протеста. В ее гневных глазах неподдельные слезы:
- Вы понимаете, они убивали их у всех на глазах, прямо на футбольном поле стадиона, этому нет оправдания! Грязная клика Пиночета должна быть сметена с лица земли, это наш долг - долг современных интеллектуалов!
Я готов немедленно разделить ее пафос и ее протест: никому не дано убивать людей без суда и следствия. Я спешу заверить собеседницу, что в любое время дня и ночи я и мои друзья готовы к совместной борьбе против чилийских преступников. Но я пришел к ней не только как к известной французской интеллектуалке, а как к товарищу по несчастью изгнания: моя собеседница литовского происхождения, в сороковом году ее отец, будучи тогда одним из министров национального правительства, едва унес ноги из родной страны, оккупированной „доблестной Красной армией."
- Вы правы - надо бороться против всякого насилия, где бы оно ни поднимало голову. Вы же знаете, что в Советском Союзе…
Она даже не дает мне договорить. От прежних слез не остается и следа. Голос ее сух и размерен, словно скрип камерной двери:
- Это совсем другое дело, в Советском Союзе насилие совершалось, - здесь она делает заметное ударение на прошедшем числе, - во имя общечеловеческих идеалов…
И поди, докажи этой мученице прогресса, что не чилийская солдатня топчет землю ее родины, что не чилийская хунта забивала насмерть, расстреливала без суда и следствия, гноила и гноит на сибирских лесоповалах лучшую, чистейшую часть ее родного народа, что не генерал Пиночет грозит сегодня и, если вспомнить Анголу, Эфиопию или Афганистан, уже осуществляет угрозу навязать с помощью напалма эти свои идеалы всему миру. Она все равно не услышит, ибо она собирается провести свой очередной отпуск именно в Литве. Там ее хорошо принимают. Интересно, за какие заслуги?