Логическим результатом петровской опричнины и имманентной чертой Петербургского самодержавия, достигшей пика при Екатерине II, стало полное рабство крепостных и усиление в ее правление в 3–4 раза эксплуатации как частновладельческих, так и крепостных крестьян. И это при внешних и внутренних займах, из-за которых госдолг к концу правления «матушки» достиг 200 млн рублей, и России удалось расхлебать эти результаты правления Екатерины только в николаевское время благодаря реформе Е. Ф. Канкрина.
Таким образом, объективно векторы «грозненских» и «питерской» опричнин были разными, именно поэтому я их и противопоставляю друг другу. Но различие не только в направленности, т. е. в перспективе, но и в ретроспективе. Чрезвычайные режимы Ивана и Иосифа Грозных вводились из схожих обстоятельств. К середине 1560-х годов, как и к концу 1920-х было проедено материальное наследие – «вещественная субстанция» – предыдущих эпох. В 1560-е годы был исчерпан земельный фонд, из которого дед и отец Ивана IV черпали землю для раздачи в качестве поместий. Исчерпан до такой степени, что Ермолай Еразм советовал царю перестать раздавать детям боярским землю, а посадить их на «продовольственный паек» – этот «подход» будет реализован в сталинскую эпоху, когда различные ранги номенклатуры станут отличаться друг от друга объемом и качеством потребляемого.
В 1920-е годы было исчерпано наследие дореволюционной эпохи: промышленность развалилась, сельское хозяйство стагнировало, оба эти сектора не создавали друг другу условий для расширенного производства.
В 1564 и 1929 годы перед властью стоял нелегкий выбор: за счет кого предпринять новый рывок, кто станет главным источником материальных средств для рывка и создания новой формы власти – верхи или низы? Ясно, что так или иначе, в той или иной степени – и те и другие. Но в какой степени? В каком соотношении? И какой будет ориентация рывка – государственно-национальная или олигархическая с оглядкой на Запад?
Иван Грозный и Сталин выбрали удар по верхам (впрочем, и низам досталось) и национально ориентированный курс. Земщина (боярские фамилии) против своей воли профинансировала опричнину. «Ленинская гвардия» – тоже против своей воли, но продлевая себе тем самым жизнь, – в значительной степени профинансировала индустриализацию: награбленные в России с 1917 года миллионы фунтов, долларов, франков, марок, драгоценности, которые «гвардейцы Ильича» размещали в западных банках, сначала главным образом для целей мировой революции (т. е. мирового захвата власти), в топке которой планировалось сжечь Россию, затем главным образом для себя – страховка на всякий пожарный случай. С конца 1920-х годов и с ускорением после 1929 года деньги стали возвращаться в СССР: фонд «мировой революции»/личных сбережений верхушки «партии нового типа» заработал на индустриализацию «одной, отдельно взятой страны» (именно этого больше всего не могут простить Сталину сродственники и потомки большевистской верхушки, отсюда – ненависть, здесь ее «логово», как сказал бы Глеб Жеглов). Возвращение стране награбленного совпало, естественно, и с властной атакой на владельцев капитала – исчерпание последних стало не только властным, но и жизненным финалом гвардейцев «большевистского кардинала» – победили сталинские «мушкетеры», эффективно охотившиеся за алмазными «подвесками» по всему миру.
Это то, что Гегель называл коварством Истории: награбленное было возвращено и позволило СССР в течение десяти лет выйти на второе место в мире по объему производства; те, кто готовил России место в топке мировых процессов, сами угодили в нее, а пепел был унесен ветром Истории, прямо на Рембо (в переводе Е. Витковского):
Я плыл вдоль скучных рек, забывши о штурвале:
Хозяева мои попали в плен гурьбой —
Раздев их и распяв, индейцы ликовали,
Занявшись яростной, прицельною стрельбой.
И действительно, бывшие хозяева страны, корежившие ее на потребу левых и правых глобализаторов с их прожектами «мировых Венеций» и – фактически – мирового правительства и державшие русских за своего рода индейцев, попали в плен к власти, развернувшей социализм именно в сторону «индейцев», представители которых и занялись в чрезвычайном режиме прицельной стрельбой по ленгвардейцам в подвалах Лубянки. Как говорится, «ступай, отравленная сталь по назначению». И это назначенье совпало с задачей индустриализации России (СССР), не позволившей гитлеровскому Евросоюзу смять нас, т. е. с задачей общенациональной.
Питерская версия опричнины versus грозненские, или погоня за убегающим пространством
В отличие от грозненских опричнин, возникших на основе и в условиях исчерпания системой вещественной субстанции предыдущей эпохи, что ребром ставило вопрос перераспределения (кто исключает кого? кто отсекает кого от общественного «пирога»/ продукта и в какой степени?) появлению «питерской» опричной версии не предшествовало никакое исчерпание вещественной субстанции. Напротив, последнее тридцатилетие «бунташного» XVII века, не будучи спокойным, как и весь век, и не идя ни в какое сравнение, например, с тридцатилетиями 1500–1530, 1825–1855 или 1955–1985 годов, в целом все же было нормальным. По крайней мере, оно не ставило вопросы о переделе власти и собственности из-за нехватки вещественной субстанции. Вопрос был иным и возник на иной основе.
Выше уже говорилось о том, что Московское самодержавие в силу его патриархальности не могло обеспечить такое функционирование крепостничества, которое было бы адекватно сути этой системы. Во-первых, оно не обладало достаточной «массой» насилия и социального контроля; достаточно заметить, что подавление казацко-крестьянской войны Степана Разина потребовало задействовать половину вооруженных сил страны в сорока крупных сражениях. «Бунташный век» – реакция на крепостничество – показал, что вставшему на ноги самодержавно-крепостническому строю нужна иная, уже не ордынско-московская, а западная технология власти, с помощью которой можно осуществить новое завоевание страны (перезавоевание, оккупацию: «проходят петровцы – салют Батыю»).
Восстановив в середине XVII века грозненское самодержавие и установив крепостничество, Московское самодержавие лишь зафиксировало некое состояние, но не смогло сколько-нибудь серьезно двинуть его дальше. Крепостные порядки мало продвигались, несмотря на их развитие вширь и вглубь; они не пускали сильных корней. Так, во второй половине XVII века после смерти старого хозяина новый брал с каждого крепостного личную клятву быть крепким наследнику, т. е. налицо личные отношения. А ведь крепостное право предполагает автоматическую и безличную вечную службу семьи крепостных семье их владельца. Что-то, помимо нехватки насилия, мешало, сопротивлялось в XVII веке установлению такого порядка.
Во-вторых, и это имеет отношение к указанной помехе (я уже говорил об этом выше), крепостничество требовало не просто большего социального контроля, а резкого качественного усиления дистанции между господами и угнетенными, слома той патриархальной практики, отношений верхов и низов, которые существовали с киевских времен, упрочились в ордынские и московские времена, получив дополнительный стимул во время Смуты и послесмутного восстановления, и в основе которых лежали общие, разделяемые верхами и низами язык, вера, ценности, тип культуры. Обеспечение такой дистанции требовало не только переворота-разлома в культуре, но создания новых властных институтов (старые, например, земские соборы, с середины XVII века затухали), новых, более адекватных задачам самодержавно-крепостнического строя и новой европейской эпохе господствующих групп.
Фундамент для увеличения дистанции между верхами и низами объективно закладывали Алексей и Никон с помощью церковной реформы. Раскол был первым по-настоящему крупным, масштабным духовным (психоинформационным), социальным и организационным, короче, психоисторическим конфликтом, вызванным самодержавием в соответствии со своими внутренними и внешними (последние в данном случае были ложными, «навеянными» иезуитами простоватому, мягко говоря, Алексею) целями. Однако линия алексеевско-никоновского раскола не прошла четко между верхами и низами: сторонники старой веры были во всех слоях. И все же представитель бездарной династии Романовых Алексей и Никон нанесли первый мощный удар как по русской традиции, так и по единству населения.
В известном смысле раскол может рассматриваться как генеральная репетиция по отношению к петровским реформам (ср. Просвещение и Французскую революцию, а также террор в России конца 1870-х и революцию 1905–1907 годов, с одной стороны, и октябрьскую революцию 1917 года, с другой). И все же задачу дистанцирования никоновская психоинформационная акция не решила, поэтому-то Аввакум, возражая тем, кто видел в Никоне Антихриста, говорил: «Дело-то его и ныне уже делают, только последний-ет черт не бывал еще». То есть Антихриста пока нет, но он явится. Он и явился – в виде мальчика с кошачьими усами и непропорционально маленькой головой на жердеобразном бесплечем теле.