И ударило ветром, тяжёлою массой,
И меня обернуло упрямо за плечи,
Словно хаос небес из земли подымался,
Лишь затем,
чтоб увидеть лицо человечье.
Его причисляли к «тихим лирикам» (Рубцову, Жигулину, Передрееву, Казанцеву и др.), но он вряд ли им был, так явно выламываясь из «обоймы», «поколения», «ряда»: уступая «тихим», быть может, в музыке стиха, он превосходил их мощью, глубиной, силой мысли, той по-тютчевски трагической мысли,
чья смертельная сила
уже не владеет собой,
И всё, что она осветила,
Дано ей на выбор слепой.
Если к кому-то или чему-то принадлежал Прасолов, то к сообществу стихий; он был из породы сокровенных людей его земляка Андрея Платонова – именно в тех же самых местах Воронежской области – Анна, Хохол, Репьёвка, река Потудань, где неприкаянно бродили герои писателя, пролегали маршруты и районного газетчика Алексеева (псевдоним Прасолова); только в отличие от платоновских героев, безъязыко страдающих от немоты, человек, сидевший в Прасолове, уже обрёл невероятной ценой слово, речь:
Но вот он медленно встаёт –
И тот как будто и не тот:
Во взгляде – чувство дали,
Когда сегодня одного,
Как обречённого, его
На исповедь позвали.
Чувство обречённости вошло с рождения:
мир в ощущении расколот:
От тела матери – тепло,
От рук отца – бездомный холод.
Будущий поэт родился 13 октября 1930 года в селе Ивановка под Россошью, в крестьянской семье. Мать неграмотна. Когда он был ещё ребёнком, отец оставил семью и вскоре погиб на фронте. Жил с матерью и отчимом, нянчил младшего брата.
Он рано научился спрягать жестокие глаголы войны. Он видел над головой крылья с чёрно-белыми крестами, слышал звук чужих моторов, запомнил навсегда взрыв первой бомбы, испытал торжествующее чувство мести, когда с другими мальчишками подбил немецкий танк.
Впоследствии он признается: многое, что ему было нужно для поэзии, он взял из того опыта жизненных впечатлений – и суровый реализм картин и сюжетов, и точность образов и деталей, и графику строгих чёрно-белых тонов. Но этого было мало. Всего того, что поэту иного склада хватило бы не на одну поэму или повесть, для построения его личного, прасоловского художественного пространства было недостаточно.
Так, в письме к автору этих строк от 27 ноября 1963 года он сообщает: «Вчера слышал Робертино. Пел о маме. Я многое видел из того, что мне нужно: в его голосе звучала неведомая и дорогая страна. До сих пор ощущаю её. А в моём минувшем – 12-летний мальчик (поэт говорит о самом себе. – И.Р.) среди страшно обмороженных итальянцев 1942 года, мальчик, дышащий в хате смрадным запахом обмороженного южного тела, мальчик, стоящий у дороги, по которой трое русских сопровождают полуторатысячную колонну измождённых, падающих на снег когда-то великих римлян». А через десять дней, получив ответное письмо с благословлением замысла нового стихотворения, он неожиданно скажет как отрежет: «О Робертино и 1942 годе стиха не будет. Когда сводишь яркие и жестокие явления, возникает некое поэтическое, магнитное поле, появляется зуд – ах, написать бы! И будут правильные, умные стихи. Мне этого не нужно. Мне нужно не сравнение двух жизней, а – третье».
Это высказывание Прасолова как важнейшее для понимания художественного метода, резко отделявшего его от конъюнктурщиков советского времени, с восхищением приводит Кожинов в предисловии к сборнику «Стихотворения» (М., 1978) и даёт ему пространное объяснение: «Хочу прежде сказать о том, что не созданное Прасоловым стихотворение, по всей вероятности, имело бы успех. Но он настойчиво искал своё и стал писать другие стихи, которые не привлекали сколько-нибудь широкого внимания». Что это за стихи, в которых выразилось иное – третье измерение, – в случаях сведения поэтом ярких и жестоких явлений, Кожинов недоговаривает.
Сегодня мы можем досказать недосказанное.
Эпос Прасолова тосковал по лирике. Душа поэта хотела выразить своё глубокое и чистое отношение к человеку, которого «опрокинуло наземь», «корявому дереву», «перееханной скатом собаке», «погорбившемуся мосту», «огромной, чужой, спёртой реке» – ко всему страдающему миру, ждущему от нас просветлённого мыслью и чувством сострадания. Не слезливого – ведь нежность, по его словам, живёт в твёрдой оболочке, а мы не мягкотелые моллюски.
Он искал и находил эту «твёрдую оболочку» гуманизма, уходя от наслоений провинциального мышления, безжалостно ломая перегородки как фактографичности и описательности, так и искусственно выдрессированного интеллекта, освобождаясь от спрямлённых концовок и парящей на крылышках морали. И когда оживали вновь картины виденного в детстве, они получали это третье измерение – высоту духа:
Ещё метёт во мне метель,
Взбивает смертную постель
И причисляет к трупу труп, –
То воем обгорелых труб,
То шорохом бескровных губ –
Та, давняя метель.
Свозили немцев поутру.
Лежачий строй – как на смотру,
И чтобы каждый видеть мог,
Как много пройдено земель.
Сверкают гвозди их сапог,
Упёртых в белую метель.
А ты, враждебный им, глядел
На руки талые вдоль тел.
И в тот уже беззлобный миг
Не в покаянии притих,
Но мёртвой переклички их
Нарушить не хотел.
Какую боль, какую месть
Ты нёс в себе в те дни! Но здесь
Задумался о чём-то ты
В суровой гордости своей,
Как будто мало было ей
Одной победной правоты.
Это уже не чувства мальчика, обожжённого войной, это – мысль его повзрослевшей души. Она знает не только праведную правоту победителя, но и ту притихшую минуту памяти, когда приоткрывшаяся страшная цена жертв войны – с той и другой стороны – заставляет задуматься о чём-то большем и важном. Проходит высшую точку гуманистического сознания, уходя куда-то вглубь. Слово уступает место молчанию.
Можно понять, за что так любили лирику Прасолова писатели-фронтовики А. Твардовский и В. Астафьев, так уважительно писали о ней воронежский критик Анатолий Абрамов и австрийский славист Алоиз Волдан. Почему так высоко оценил «подвиг поэта» в одноимённой статье Юрий Кузнецов, сказав, что «Ещё метёт во мне метель» – вообще одно из лучших стихотворений о прошлой войне. В нём он выразил такую силу русского человеколюбия, которая и не снилась нашим «гуманным» врагам».
В лирике Алексея Прасолова немало таких откровений, где философская мысль проявляет себя не прямо, афористичной концовкой, которой он владел, как блестящий мастер, а иносказательно, символично, приглушённо. Говорит молчанием.
Такие стихи, как «Лес расступится – и дрогнет…», «И когда опрокинуло наземь…», «Мать наклонилась, но век не коснулась…», «В ковше неотгруженный щебень…», «В эту ночь с холмов…», «И вдруг за дождевым завесом…», «На рассвете», «Листа несорванного дрожь…», подчас остаются при оценке – в тени, но это подлинные шедевры русской лирики XX века.
…И тут мы вступаем в область литературных мечтаний. Почему бы не издать сегодня небольшой томик избранных стихотворений Прасолова? Поэт успел (в возрасте 42 лет он покончил жизнь самоубийством) выпустить всего лишь четыре книги: «День и ночь» (Воронеж, 1968), «Лирика» (М., 1966), «Земля и зенит» (Воронеж, 1968), «Во имя твоё» (Воронеж, 1971). В посмертной жизни его издавали мало, без должного отбора, слабые ранние опыты вперемешку со зрелыми стихами (сам он считал, что как поэт начался с 1963 года, когда «стал писать по-новому, то есть по-старому, как писали до меня»), с текстологическими погрешностями и разночтениями.
А так хочется новой книги Прасолова, равноценной художественной величине таланта! Её давно заждался читатель. Ведь последний сборник поэта – подарочное издание с послесловием Юрия Кузнецова и гравюрами С. Косенкова – выходил в Москве (в издательстве «Современник») аж в 1988 году, то есть в прошлом веке. Хотя в Воронеже его книги выходили. А вряд ли есть надежда, что «явление Прасолова» повторится в XXI.