Жирный марафет на немытом теле, про которое санинструктор, даром что сумасшедший, после осмотра сказал, что оно смердит.
Спецназ репетирует — грозно дубинками стуча по щитам, — как врежется в толпу, если толпа соберется, — и схватит, которые будут с плакатами, если будут плакаты. Три водометные суперпушки закуплены за границей — ты-то, само собой, не попадешь под струю, но все равно — к черту, Джордж, пошли эту фигню к черту.
Главное — какой смысл? Здесь каждый второй спит и видит, чтобы твоя страна провалилась в океан. И специальные существа за большие деньги злорадно клохчут в эфире, что скоро провалится. Так торжествующе клохчут, Джордж, как будто собственными задами высиживают бомбу.
Братскую бомбу, персидскую. С такой радиацией, которая своих не тронет.
А чужих — ты это имей в виду — никому не жалко, и это называется патриотизм. И ты уж извини, Джордж, но американец считается у нас хуже просто иностранца. И разве что самую чуточку лучше, чем еврей.
Хочешь побыть евреем, Джордж? Хочешь прочесть в чужих глазах ожидание твоей смерти? К чему тебе такой экстрим, оставайся-ка дома, поиграй в гольф.
Когда извилины в разных мозгах — в каждом втором — параллельны, возникает что-то вроде магнитной бури. Посторонний ум не выдерживает таких перегрузок. Продай билет, пока не поздно.
Тебе покажут академика — всамделишного, между прочим, с заслугами, говорят, в том числе и с научными, — которому было поручено подумать — причем не бесплатно, — чем бы осчастливить страну. Он подумал, Джордж, и придумал, и огласил: объявите, говорит, слова «доллар» и «евро» ненормативной лексикой, и все в России будет зашибись.
Тебе покажут, может быть, министра, которому поручено сделать как-нибудь так, чтобы каждый из нас жил в собственной квартире, а также имел бы возможность платить за нее. Знаешь, Джордж, как он изъясняется? Он заверяет — и по ящику передают звук в звук, словно бы осмысленную речь: в этом году рост тарифов должен расти не особенно!
Твой переводчик, чего доброго, спецрейсом отправится в дурдом, потому что здесь излагают именно как мыслят, даже когда лгут. А не лгать иностранцу — тем более американцу, — который только самую чуточку лучше — ну ты помнишь, чем кто, — ищи дурака, Джордж, ищи дурака. Это приравнивается к нелегальному переходу границы с отягчающей наркопоклажей.
В зеркале, в зеркале, Джордж, ищи дурака. Что у тебя — дома зеркала нет?
Охота была — тащиться за столько тысяч миль хлебать киселя, разыгрывать лоха, терпилу, дядю-фраера. Какие-то общие ценности перетирать. Слова о правах. Права на словах.
А здесь при упоминании об этих самых распостылых human rights — отвердевают лица. И не то что гэбэшни-ку, а даже, например, обыкновенному священнослужителю хочется ударить какого-нибудь ближнего своего.
Такие дела, дружище Джордж, такие дела. Зачем тебе путешествие в прошлое? Слетай лучше на Луну. Мы тут как-нибудь сами. Не приезжай, Джордж.
17 апреля 2006
Недаром, ох, недаром Консерв незадолго перед тем, как был укупорен, обозвал русскую образованщину какашкой.
Ну, интеллигенцию. Солженицына-то он прочитал много позже (в Мавзолее, ночами). Ну, не какашкой — большевистская лексика вертикальна, как прямая кишка.
Дело не в терминах, а в силе анализа. Данный эпитет, при всей его поверхностной уничижительности, отражает важнейшие свойства объекта. Пластичную структуру. Запах. Невероятную прочность.
Американский шаттл произвел в космосе маневр типа кувырок. Это позволило сфотографировать из иллюминатора МКС его брюхо, — и что же оказалось? На исподе крыльев — отчетливые следы птичьего помета. Который, представьте, не сгорел при прохождении плотных слоев атмосферы. При таких температурах, что, например, сталь, сколько ее ни закаляй, испарилась бы за милую душу.
Писатель Фадеев рассказывал: году в 1936-м явился к нему в редакцию (он тогда заведовал толстым журналом и по совместительству руководил Союзом писателей) один начинающий, долговязый, робкий — принес стихи. Заикаясь, попросил прочитать. По возможности — напечатать.
Фадеев прочитал. Стихи были про него — про Фадеева: какой он замечательный прозаик и коммунист.
А у Фадеева была совесть. (Не знаю, откуда взялась, но, значит, была — раз через двадцать лет его убила.) Ему стало совестно, и он молодого человека послал.
Тот послушно пошел — и попал удачно: уже в 1938-м Фадеев должен был не где-нибудь, а в газете «Правда» провозгласить, что из советских детских стишков — стишки этого Михалкова самые советские.
Смерть и творчество Фадеева давно забыты, а Михалков только что выдал новый гимн: английской футбольной команды «Челси».
Видать, у содержателя этого коллектива (тоже ведь советский был мальчик) взыграло научно-естественное любопытство: дай, думает, проверю, насколько безотказен могучий дядин-Степин организм. Неужели действительно нет на свете ничего такого, что могло бы его затруднить? чего-нибудь такого, про что он подумал бы: это мне как-то не совсем удобно; или, скажем, не к лицу.
Боюсь, я и сам при случае с охотой отвалил бы миллиончик-другой (дирхамов! антильских гульденов! юаней!) — например, за колыбельную для моего ручного хамелеона. Просто чтобы убедиться (определенно — лишний раз): неудобно нашим людям — только спать на потолке.
Михалков стал членом ВКП(б) в 1950-м. Шостакович поступил в КПСС — даром что считается гений — в 1960-м.
Удивимся ли, что на нынешний день в «Единую Кормушку» записались 1 миллион 70 тысяч? Это же не спать на потолке. Это удобно. Еще и не всех желающих, думаю, принимают, а только испытанных предателей прежнего строя. Общественно-политического. Как сказано у Бабеля: в номерах служить — подол заворотить.
Удивимся ли, что его превосходительство представлен в почетные петербуржцы г-жой А. Ф.? Мало ли что на театральной сцене у нее бывает, говорят, надменное лицо. Талант, значит, такой, тренированные щеки, связки. А г-жа Т. М. фигурно катается (или каталась) — такой, значит, у нее голеностоп. Вот обе вместе — дух- и физкультура — горячо и рекомендуют. Как бы от имени вечной женственности благодарственный привет щиту, который меч. А стыдно пусть будет тому, кто помыслит об этом дурное.
Да никто и не помыслит. Из могилы на Сан-Микеле Иосиф Бродский телеграмму брезгливую не пришлет. А все остальное тонет в аплодисментах.
Тем более не моргнем глазом, когда молодое существо по кличке Дима Белан что-то такое пролепечет про свое к «Единой Кормушке» неподдельное чувство. И пожилой д'Артаньян мушкетерской шляпой подмахнет: ах, завидую! надо же, вьюноши, при какой власти посчастливилось вам жить! на которую можно положиться. А как же. С удовольствием. С прибором. По-моему, «Единую Кормушку» изобрел — или, во всяком случае, впервые опробовал — художник Чистяков. Примерно сто лет назад, в Царском Селе. Раз в день, в один и тот же час, он ставил посреди своей мастерской железный таз и наполнял его пшенной крупой. И мгновенно раздавался шорох, подобный грому: это сбегались к тазу тараканы, населявшие здание. И опустошали таз. Радуя художника, наблюдавшего за ними с блаженной улыбкой. Каждый, чавкая жвалами, тоже небось воображал себя организмом, достойным халявы. Номенклатурным.
Однако началась революция, пшенка кончилась. Вскоре не стало и Чистякова.
Недавно такой же защитник окружающей среды обнаружился в США. Подобным же способом прикормил крыс. Ровно одну тысячу крыс. Возглавил ихнюю, так сказать, суверенную демократию. (Нам ли не понимать: крысиную по форме, социалистическую по содержанию.) Но потом утратил контроль за их размножаемостью. Соседи, услыхав его вопли, вызвали полицию. Та, будучи американской, нарушила, естественно, его права. Короче, кошмар. Сплошные двойные стандарты.
Это я к слову. К вопросу о роли т. н. Прослойки в жизни подобных сообществ.
Тем громче воспоем здешний Союз архитекторов. Представьте, не выдержал — представьте, воззвал к Яркому Жакету: ну пожалуйста, ну не надо воздвигать нефтегазовый дворец 300-метровой высоты на месте Ниеншанца — где Охта впадает в Неву, — ну будьте так добры; ведь Петербург под сенью этой дуры станет городком в табакерке, лилипутской столицей; это издевательство; это, в сущности, убийство; смилуйтесь; пощадите.
Типичный экстремизм: обвинять должностное лицо в ненадлежащем исполнении. Все равно что выразить недовольство, когда рядом с вами упадет братская иранская ракета. Или братская корейская. Все равно что вслух спросить: глупость или измена?
Пока не вступил в полную силу закон, по которому за такой вопрос мне грозит срок с конфискацией книг, спешу успокоить: глупость, разумеется, всего лишь глупость. Равнозначная измене. Приравняв интеллект к экскременту, государство неизбежно глупеет — сперва год от году, потом по дням, а там и по часам, — пока не становится врагом самому себе.