Никольская церковь в Устье, там, где Великая впадает в Псковское озеро. Белая обветшалая главка выступает из высоких бурьянов. Мы пришли к ней по жаркой низине, где, сложенные из камней, с продырявленными крыльями, стоят ветряные мельницы, похожие на летательные аппараты древности, так и не взлетевшие со своих аэродромов. Сидим с Борей в причаленной длинной ладье. На мокром днище сорванная сырая кувшинка. Он читает мне сонеты Шекспира — о смуглой леди, о чьей-то мучительной безответной любви. И больная сладкая мысль: неужели когда-нибудь, утомленный и старый, я приду к этой церкви и буду вспоминать кувшинку, маленькую книжицу в Бориных загорелых руках, его звучное страстное декламирование и на синей озерной воде медлительные длинные лодки, на которых крестьяне везут с островов накошенные зеленые копна, и лица гребцов — красные при свете низкого солнца.
Мы подымаемся по крутым ступеням в каменной толще псковского Троицкого собора. Ступень за ступенью под кровлю, под толстенные деревянные балки, пугая голубей, по шатким деревянным лестницам, под самые купола, в горячем смуглом сумраке. Он хочет сделать снимок из-под крестов, из неба, и мы совершаем долгое мучительное восхождение, задыхаясь, хватаясь за сердце, страшась падения в душную мглу, сквозь трескучее дерево ветхих перекрытий и лестниц. Попадаем в накаленный шар жестяного мрачного купола. Открываем оконце в обшивке. И сияющий ветряный мир врывается в сумрак — блестят озера и реки, белеют храмы, вьются в полях дороги. Мы под крестами, среди свиста стрижей, тугого ароматного ветра. Возносимся на золотых куполах, как на воздушных шарах, ликующие, пережившие внезапное, небывалое счастье, любовь к этой неоглядной родной земле, над которой летят наши любящие бессмертные души.
Земля, по которой ходил Скобельцын, открывала ему свои сокровенные долины, ручейки, небывалые просторы, разноцветные каменья, придорожные кресты, заросшие лесом, брошенные монастыри и погосты, тускло-золотые иконостасы, шумные ливни, падающие в цветущие льны, сахарно-белые льдины, плывущие по Великой вдоль стен Мирожской обители, бесконечную красоту облаков над шатрами кремля, над крестьянскими избами, над разливами вод у Залита, когда из облака вдруг падает прозрачно-синий шатер лучей, шевелит лопастями, как Божьими перстами, словно ищет кого-то, пока не загорится ослепительно белый, на зеленой горе, псковский храм. Земля искала своего певца, своего художника — и нашла его в моем друге. И он сам, ленинградец, горожанин, уроженец иной культуры, иной имперской идеи, неустанно пылил по псковским проселкам, отдыхал на сеновалах, пил из ручьев и колодцев, покрываясь смуглым загаром, белесой пылью, тусклой сединой. С каждым походом, с каждым рисунком и фотоснимком, с каждой обмерянной и отреставрированной усадьбой и церковью становился сыном этой земли, ею самой. Питался ее тайными животворными силами, говорил ее таинственным живым языком.
Когда я смотрю на картину Рериха "Пантелеймон Целитель", писанную на мальских горах, где чудный старец идет над озером среди разноцветных трав и камней, я вижу Борю, — прислонился к огромному нагретому солнцем камню, с которого вспорхнула малая бесшумная птичка.
Во Псков, полюбоваться на храмы, приезжали из других городов ревнители старины — архитекторы, писатели, студенты. Скобельцын водил их по городу, как проповедник, открывая их жаждущим, наивным душам таинство веры. Вел по Запсковью, Завеличью, увозил в Изборск и Печеры. Из его уст они слышали имена церквей, как имена псковских посадских. "Василий на горке", "Никола со Усохи", "Илья Мокрый", "Никола на городище". Он говорил о церквях, как говорят о людях,— о живых, одушевленных, неповторимо-разных, со своим нравом, характером и судьбой, проживших долгий век среди озер, облаков и зеленых нагорий.
В первые годы нашей дружбы он не был религиозным. Не веровал в канонического Бога. Не трактовал храм, как образ Мироздания, вместилище Божественной идеи, чувствилища, через которое вставшие на молитву люди познают Бога Живого. Он рассматривал церковь как техническое, архитектурное сооружение. Оценивал его геометрию, конструкцию столпов и сводов, крепость замковых камней, прочность и надежность барабана, устойчивость апсид, гармонию закомар. Он видел в храме акустический прибор в виде голосников — вмурованных в стены глиняных сосудов-резонаторов, усиливающих глас поющих. Исследовал оптику храма, когда в оконца, на разных высотах, в разное время дня, проникал в церковь луч солнца — на восходе, на закате, в сияющий полдень. В подклети он искал валуны, не подверженные действию грунтовых вод и подземных ключей. В звонницах, много раз перестроенных, отыскивал первооснову, созвучную с изначальным замыслом.
Но инженер, архитектор, любивший в институте рисовать самолеты и корабли, он был художником, ощущавшим красоту храма. Чудо его появления. Божественную простоту, рукотворность. Теплоту слепленных руками стен, напоминающих беленые русские печи. Человекоподобие — выпуклые груди апсид, округлая шея, крепкая, ладная голова, мягкие складки одежд, которые у земли соединяются с зеленой травой. Он ощущал абсолютную точность, с какой был поставлен храм, соединяющий гору, реку и небо. Необходимость, неизбежность, с какой архитекторы древности завершали сотворенный природой ландшафт.
Он реставрировал церковь. Возвращал ей первозданный облик. Перед этим просиживал в архивах, рылся в церковных книгах, перелистывал летописи и воспоминания земских краеведов. Мерил, делал чертежи, рисовал, фотографировал, прежде чем позвать каменщиков, плотников, кровельщиков, возвести вокруг развалин строительные леса и начать реставрацию. Каждая воссозданная им церковь — это Лазарь Воскрешенный, к которому прикоснулись любящие, чудодейственные руки Скобельцына. И повторяя работу своих верящих, религиозных предтеч, благоговея перед ними, перед их созданием, перед божественной природой, он, храмоздатель, испытывал религиозное благоговение перед жизнью, в которой через Истину, Красоту и Добро проявляется Божество.
Через много лет его отпевали на старом псковском кладбище. Сквозь синий кадильный дым я смотрел на его строгое неживое лицо, на бумажный венчик с поминальным напутствием, что обрамляло его холодный лоб. И было в нем странное сходство с церковной главой, по которой неведомый псковский мастер пропустил бегущую строчку орнамента.
Скобельцын был из древнего дворянского рода. Генеалогическое древо, начертанное его острым витиеватым пером, выводило род Скобельцыных из постельничьих или сокольничьих Алексея Михайловича. Он был племянником известного физика Скобельцына, открывателя "элементарных частиц", обласканного Сталиным. Борин аристократизм, как у многих родовитых русских людей, проявлялся в глубоко почтительном, любовно-сердечном отношении к народу, с которым вместе своевал страшную войну, где не раз закрывал глаза молодым крестьянским парням и усталым деревенским мужикам. Народ был для него такой же основополагающей, божественной категорией, что и Природа, Архитектура, История. Его любили в деревнях, открывали перед ним двери, пускали на постой, подносили крынку молока и ломоть хлеба, охотно отвечали на его выспрашивания, вешали на стену его фотографии, где хозяева были изображены в своих садах и огородах, у сельских храмов, в окружении деревенской родни. В его коллекции снимков вслед за крепостями и монастырями следовали псковские люди, потомки тех, кто строил Псков из крепкого известняка и песчаника.
Рыбаки, вернувшиеся из озера со снетковой путины, черные от солнца, выволакивают на берег влажные огромные сети, развешивают по заборам, кольям, кустам, и тогда весь остров Залит становился похожим на рыбину, попавшую в прозрачную сеть, вместе с избами, кручами, острием колокольни. Рыбачки, счастливые, дождавшиеся мужей, топят бани, достают белое мужичье белье, ставят на стол бутылку водки.
Кузнецы, бородатые, блестящие, потные. В фартуках, с перевязями на лбах. Один клещами держит на наковальне сияющую, прозрачно-белую подкову. Другой бьет ее точным коротким ударом. Даже на снимке слышен звенящий звук, видны пернатые искры. В полукружье каменной кузни, на свету, виден привязанный жеребец, тревожно навостривший уши, и бескрайняя, как на картинах итальянцев, даль с озерами, реками, темнеющими на воде челноками.
Косари в вольных навыпуск рубахах, по пояс в цветущих бурьянах. Художник уловил моментальную силу взмаха, напряженье выставленного крутого плеча, шелест падающих стеблей, мокрый блеск косы, влажную сочную кипу, в которую погрузилось железо. И крестьянское лицо, одновременно удалое и усталое, яростное и смиренное, как у пехотинца, у ратника, в извечных трудах и сраженьях.