В 1956 году:
«Я пью за свою Россию, с простыми людьми я пью. Они ничего не знают про страшную жизнь мою. Про то, что рождён на гибель каждый мой лучший стих… Они ничего не знают, а эти стихи для них»
В 1979 году:
«Россия! Да минет нас это! Опомнись! Вернись в колею! — Кричу я… Но нет мне ответа. Да что там!.. Весь мир — на краю».
Насчёт всего мира — из нирваны Нью-Йорка и Парижа, конечно, виднее, но что для Советского Союза год афганского вторжения поворотный, почувствовано верно. Коржавин всё ещё полагает, что Россия всему миру грозит с «Этны» своего «безбожья»; десятилетие спустя Этну приходится переместить на Запад; Коржавин шутит: «Жалейте, люди, террористов: цыпленок тоже хочет жить»; еще десятилетие спустя террористы, завалившие американские небоскрёбы, вряд ли напомнят ему цыплят. Умников, склонных разгадывать загадки Истории, История награждает долголетием.
Из драмы соблазнов и подмен Россия уходит, так и не разрешив драмы.
Да ведь вовсе не место действия изначально объявлено решающим для этой драмы (Россия ли, Германия ли, Америка ли…). И не время действия! А объявлено, что надо стать собой:
Ни к чему,
ни к чему,
ни к чему полуночные бденья
И мечты, что проснёшься
в каком-нибудь веке другом.
Время?
Время дано.
Это не подлежит обсужденью.
Подлежишь обсуждению ты,
разместившийся в нём.
Это вступление в очередную неоконченную поэму, написанное в 1952 несломленным ссыльнопоселенцем и опубликованное в 1963 году в его единственной книге, врезалось в полуночные бденья с такой силой, какой вряд ли достигал Коржавин впоследствии. Например, в «Поэме причастности», написанной десятилетия спустя. Хотя первую (процитированную мною) проповедь привозит контрабандой приехавший в Москву лишенец, а вторую (которую я сейчас процитирую) объявляет городу и миру известный на весь свет борец против режима, открыто отъехавший и с того берега объясняющий кремлёвским старцам, что нельзя посылать в Афганистан наших мальчиков…
«Тем виновней, чем старше… Вспомним чувства и даты. Что там мальчики наши — мы сильней виноваты».
Два акцентированных здесь слова знаменательны для коржавинской драмы. Первое: слово мальчики. И второе: мы.
Это то самое «поколение», которое поначалу дробилось.
Казалось, что важна — верность себе. То есть: «я». Или — «ты». В проекции на Историю — Сталин. Сквозной виновник. «Он»[116].
Что подвигает Коржавина к этому «мы»? Замятин? Не исключено. Но скорее всё тот же Павел Коган.
Сколь ни дробится поколение на фракции и малые группы, — в масштабах исторической драмы оно в конце концов осмысляется как целое. И ограждённый от фронта, Коржавин не выпадает из судьбы поколения смертников Державы, он плоть от плоти, кровь от крови его. Уникален же потому, что плоть и кровь (душевная организация), не искромсанные войной, выявляют свой смысл и логику, испытывают её до конца.
Итак, он наследует огневую веру комиссаров, на их крови замешано всё то, что слышали «ребята, родившиеся в двадцатых», «Гражданская сказочная война» была дерзким вызовом будущему. Так это звучит в книге 1963 года. В элегии «Комиссары» (в ту же пору написанной, но опубликованной много позже) договорено:
«Где вы, где вы? В какие походы вы ушли из моих городов?.. Комиссары двадцатого года, я вас помню с тридцатых годов. Вы вели меня в будни глухие, вы искали мне выход в аду, хоть вы были совсем не такие, как бывали в двадцатом году…»
А какие на самом деле?
«…Озарённей, печальнее, шире, непригодней для жизни земной… Больше дела вам не было в мире, чем в тумане скакать предо мной. Словно все вы от части отстали, в партизаны ушли навсегда… Нет, такими вы не были — стали, продираясь ко мне сквозь года».
Элегия…
Он наследует, как и всё его поколение, земшарный масштаб. Чем же оборачивается и это наследие на самом деле?
«Как детский мячик в чёрной бездне, летит Земля, и мы на ней…»
Невозможно обжить мир, сползающий во тьму. Мы — временные жители Земли. Надо надышаться её воздухом, а потом вернуться «в постылый мрак, откуда мы пришли». Небеса — косные. Штурмовать их незачем.
Как?! А полёты космонавтов?
«Шалеем от радостных слёз мы. А я не шалею — каюсь. Земля — это тоже космос. И жизнь на ней — тоже хаос».
За такое отношение к полёту Гагарина — насмешливое и горькое разом — пришлось Коржавину перед читателями печатно извиняться, но общее ощущение, что космичность — тот же соблазн, — остаётся.
А перспектива всемирного устроения человечества? Она изживается в пародии, которую Коржавин накануне отъезда за железный занавес адресует западным прекраснодушным левакам (вроде Сартра):
«Им ведь будет совсем не до смеха — в переделку такую попасть. Там ведь некуда будет уехать: всюду будет Советская власть».
Вот тогда-то мальчики поймут, наконец, за какую химеру они положили головы.
Мальчик, сдвинувший брови
В безысходной печали,
Меньше всех ты виновен,
Горше всех отвечаешь.
Опять мальчики… Так и не ушёл от слова. Откуда оно, кто в родстве? Мальчики Достоевского, готовые вернуть Богу билет в рай? Да, они! Мальчики Афганского «контингента», принявшие гибельную эстафету у отцов? Да, и они! Но более всего — мальчики сталинской эпохи, ибо это «эпоха принудительной инфантилизации сознания». Проще сказать: требовалась такая наивность, чтобы верить вождю…
Завешается спор со сверстниками.
Главный ориентир, как уже сказано, — Павел Коган, кристальный идеолог поколения. Рядом — Михаил Кульчицкий, чувствилище коммунизма. Николай Майоров, в котором зрел философ Истории. Все погибли.
Вышедший из огня Борис Слуцкий — вот с кем доводится выяснять смысл испытания. Чисто литературная с ним перекличка не очень существенна, но очень существен диалог, описанный Коржавиным в мемуарах.
«Слуцкий хочет знать… согласны ли мы, что именно на наше время и на наше поколение легла задача — сознательно, ценой невероятных жертв, усилий и насилий решить главные проблемы человечества».
Слуцкий говорит: да. Проблемы решатся.
Коржавин говорит: нет. Не решатся! Не потому, что недостижимо. А потому, что ужасно, если решатся. Если будущее, ради которого пошло в огонь поколение, будет достигнуто.
Для них, из огня вышедших, Война и Победа становятся оправданием всего. «В них были вера и доверие», как сказал другой друг-оппонент Коржавина Давид Самойлов.
Коржавин более не признает этой веры и не испытывает доверия к тем, кто её исповедует.
Войну и Победу не признаёт?
Признаёт. В юности рвался на фронт — судьба перегородила дорогу белым билетом. Маршрут, ему доставшийся, отнюдь не назовёшь физически щадящим — и в тюрьме, и в ссылке он своё получил. Но для души этот вариант не менее тяжек, чем фронтовой. Главное тут — что Война и Победа не подменили своей героикой того мучения, которое по определению на роду написано этой душе — коржавинской душе, с мыслью, летящей впереди слов, с логикой, не отступающей ни на пядь, с яростным отрицанием всякой двойственности.
Вот и прошла душа этот путь до логического конца, всю ложь выявила, всю двойственность обличила, всю кривизну выпрямила, выправила. Приняла муку познания.
Война не убила — убил мир, не похожий на овал.
Обещалось счастье — вышло знание. Великое знание Великая печаль.
Ползёт на плаху к палачу,
Трубя: «Дорогу!»…
«We will be happy!» — якричу
Сквозь безнадёгу…
Будем счастливы! — бодрятся гостеприимные американские мечтатели, подменяя наш соблазн своим соблазном — на другой стороне земшара, куда занесла судьба нашего мальчика.
«We will be happy!» — чувствнастой.
Не фраза — веха.
И символ веры в тьме пустой
На скосе века.
Требовался для чистоты опыта долгий век — судьба послала.
Он не отверг дара.
В 1991 году, весной, Мадонна поколения мальчиков Державы, автор тридцати поэтических сборников, депутат Верховного Совета СССР Юлия Владимировна Друнина, написала прощальные письма: дочери, внучке, зятю, в издательство, готовившее очередную её книгу, в милицию, в Союз писателей:
"…Оставаться в этом ужасном, передравшемся, созданном для дельцов с железными локтями мире?.. Лучше — уйти… по своей воле. Правда, мучает мысль о грехе самоубийства, хотя я, увы, неверующая. Но если Бог есть, он поймет меня…"
Она заперлась в гараже и отравила себя выхлопными газами. На дверях гаража оставила записку: не пугайтесь, вызовите милицию, вскройте гараж.