Извините мне это лирическое отступление — к нашей теме оно, к счастью, прямого отношения не имеет. Но отличать живое от мертвого в искусстве следует так же четко, как в истории. Тут есть качественная грань, и она мстит за себя художнику, если он ее не замечает.
Кто такой Серегин? У героев розовской пьесы на этот счет мнения расходятся. Неделин-старший считает, что это «зверь», который «творил беззакония». Дядя Илларион — со слов самого Серегина — говорит, что он «не по своей воле… орудием был…». Когда Серегин зловещей в своей импозантности фигурой появляется в последнем действии, чтобы совратить дядю Иллариона и увезти его с собой в тьмутаракань, — это должно убедить нас, что прав был Неделин-старший. Розов изо всех сил вдыхает в гладкую фигуру Серегина живой дух личности, чтобы можно было спросить с него перед людьми. Только… не выходит это у Розова-моралиста, — Розов-художник мешает моралисту, и Серегин, выходящий из-под пера художника, никак не дается под нравственный удар — выскальзывает, при помощи безукоризненно гладких, безукоризненно современных фраз выскальзывает! И верно, какая уж там личность: Серегин и тогда-то, когда людей мордовал, не от себя мордовал, в от имени необходимости, и теперь знает, что был тогда орудием, а главное— ни тогда, ни теперь, ни в будущем ничем иным быть не хочет.
И не может.
Потому что под его импозантным черным костюмом ничего нет. Там пусто.
Драме же, знаете ли, нужен герой, а не пустое место. Между пустыми костюмами драмы не разыграешь. Нужна личность, хоть злая-раззлая, а личность. Чтоб отвечала за свои поступки. И чтоб гнула свое, что бы там ни было.
Ну вот Серегин и заявляет (вполне злобно и вполне, как явствует из ремарки, неожиданно для всех присутствующих):
— Новые времена объявили? Погодите, его еще обратно понесут.
— Кого? — ахают на сцене и в зале.
— Его! — зловеще предсказывает Серегин. — Да… Это будет!
Что тут скажешь? Сидишь как наэлектризованный, готовый вскочить, спорить, биться… Не скрою, втягивает, задевает, захватывает. И все-таки…
Позвольте мне и здесь маленькое частное воспоминание. В свое время в таких же выражениях написал я в одной из статей о «Волноломе» Ю. Эдлиса: постановка покоряет, «Сентиментальный марш» Окуджавы электризует, жаль поверять эту гармонию алгеброй, и все-таки… Критику А. Черновой показалось, что я ругаю пьесу Эдлиса, тогда как, с ее точки зрения, пьесу следовало хвалить, и в ближайшем номере «Театра» она заступилась за Эдлиса: гармония-де возникает а спектакле «на основе пьесы…». Вот уж сомневаюсь! Возникать-то она возникает, но столько же из пьесы, сколько и без пьесы. И «Сентиментальный марш», да еще при соответствующем сценическом сопровождении, волнует меня в общем-то и без Эдлиса. Иными словами, если какой-нибудь голубчик начнет внушать мне, что «его еще обратно понесут», да еще в полном зале, да еще с возвышения, — поверьте, я не останусь спокойным! Только при чем здесь Неделины, при чем здесь Гриша и Верочка, при чем здесь пьеса?
Впрочем, в одном я был неправ, когда писал о «Волноломе» Эдлиса. Не алгеброй мы поверяем гармонию. Наоборот. С алгеброй-то на сцене все благополучно: это именно алгебра, а не примитивная арифметика с плюсами и минусами: тут и корни глубокие, и степени солидные, и даже хорошо осознанная бесконечность есть, и все — согласно алгебре — логично.
Гармония подводит.
Алексей Арбузов заботится о гармонии более, чем о любой другой стороне своего детища. Гармония в пьесе начинается прямо с заглавия: «Нас где-то ждут…» Увертюра, предпосланная действию, вводит нас в круг тем (я и слово «тема» употребляю в музыкальном значении): герои, появляясь разобщенно на сцене, по очереди дают в плывущих репликах лирическое звучание своих партий; проходя через действие, эти партии еще дважды сольются в кодах, завершающих действие, и полифонически прозвучат в фиале… Эту словесную музыку будет сопровождать музыка цвета: закружатся осенние листья, неясные очертания города станут проступать из марева и уплывать в марево… И уже настоящая зазвучит в пьесе музыка, мелодично пробьют часы, хор послышится вдалеке, и звуки рояля, далекие как воспоминание, перемешаются со звоном часов, и унесутся звуки, словно в ночи вдаль унесет их неведомый вихрь…
Не правда ли, чудесная сказка? И поверьте — всё чистые цитаты из Арбузова: я составил эту сказку из ремарок пьесы, не выдумав ни полсловечка; пьеса в самом деле звучала у автора в сознании, как музыка, как волшебная симфония, и, видно, не раз, кладя эту музыку на реплики, драматург Арбузов жалел, что он не композитор: увертюра и коды вошли в пьесу как печальное воспоминание о той гармонии, которая гасла и исчезала, воплощаясь в реальное действие.
Что ж, реальность и впрямь неумолима. Реальность начинается с того, что, придя в театр, мы умиротворенно пропускаем мимо ушей те режиссерские и декоративные пассажи, которые выросли из музыкальных ремарок пьесы, и, простодушно хлопая глазами, начинаем следить за идущим на сцене действием. Это — неумолимая реальность. Увы, театр не консерватория.
А театральная-то реальность оказывается скудноватой. Приехала Александра Ивановна в городишко, наладила клубную работу, уехала. Что тут так уж переменилось, нам неясно, однако все хором клянутся, что они переродились. Перерождения разнообразны. Легкомысленная Валерия, ходившая по танцулькам, села книжки читать. Очкастая Агнесса, исключительно все время книжки читавшая, напротив, бросила свои книжки и ушла в лес — природой наслаждаться. Хулиган Мёд пошел в дружину и решил перевоспитываться в секции самбо. Сектант Володя из хора секты перешел в хор клуба. И так далее. При этом все говорят, что стали счастливы. Вы пытаетесь докопаться, что же им мешало быть счастливыми до приезда неотразимой Александры Ивановны, и ничего не можете понять. Что, собственно, делает Александра Ивановна? Доказывает, что от Дома культуры нельзя примитивно требовать быстрого дохода. Предрайисполкома Грек с этим вроде и не спорит: смешно спорить-то. Грек и сам не прочь поддержать Александру Ивановну в ее идеях: он, Грек, терпеть не может «сверхоптимистов», которые считают, что при коммунизме галушки в рот сами лететь будут, а жулики, дураки и подлецы сами вымрут; но поскольку галушки сами в рот не летят и жулики сами не вымирают, то Грек — не «сверхоптимист», а… просто «оптимист». Что ж, пожалуйста. Александра Ивановна считает, что с религией надо биться в открытую, и вызывает сектанта Володю на диспут. Сектант Володя говорит: «Не разрешат вам», а ей, представьте, разрешают. Радость по этому поводу столь искренна, что наш завклубом идет на диспут чуть не в обнимку с сектантом, словно это не противники, а дети, которым позволили поиграть в казаки-разбойники… Мы удовлетворенно принимаем все это: и клуб не на доходе строится, и «сверхоптимистом» быть не обязательно, и с сектантом спорить будем, — только почему такое ликование на сцене, почему столько восторга от этих прописных истин, почему такая невероятная торжественность?
Арбузов выводит на сцену смешливую старуху тетю Пашу — нечто вроде камертона всей этой радужной симфонии: все смеется тетя Паша, все смеется! Хорошо живется тете Паше: книжку прочтет — смеется, в кино пойдет — смеется, «Когда, говорит, люди вокруг смеются, мне на душе легко». Счастливый она человек, право! «Ну, что говорить, прошла война. Что горевать понапрасну?» Вы слышите? «Муж, Леша, — убитый…» Смеется. «Двое сыновей, Витя и Максимка… тоже». Смеется. «Одна я», — говорит тетя Паша. И что же? Смеется.
Я уверен, что кощунственная эта нота непроизвольно прорвалась в симфонию Арбузова, что он ее н е услышал, что это — накладка. Но накладка не случайная. Когда настроение в пьесе развивается помимо действия, еще и не такое может быть. Тетя Паша — казус, а вот разобщенность настроения и действия — не казус, а глубинная, конструктивная, существенная черта пьесы.
Автор словно бы и сам понимает это; он знает действию цену, он довольно трезво усматривает на челе своих героев печать литературных реминисценций: один герой застенчиво при знается, что он явился в пьесу со страниц «Звездного билета», другой беззастенчиво жалуется публике, что его образ исказили, — в этих признаниях угадывается доверчивое покаяние самого драматурга, но, к сожалению, тут есть в чем каяться: герои реально не действуют; между Александрой Ивановной и бюрократом Орлом, который строит ей козни, действия быть и не может, потому что они — из разных опер, она — из оперы, а он — из реквизита к опере, или, как удачно скаламбурил критик Е. Холодов, потому что Александра Ивановна витает в облаках, а Орел ползает по земле.
Пребывая в облаках, наша героиня, по-моему, не очень-то верит в то, что происходящее на земле — реальность. Во всяком случае, сама она живет как бы в иной, своей реальности, независимо от того, как развернется земное действие. Не потому ли, появляясь по весне в городе и еще не зная, как пойдут события, Ильина заранее твердо уверена (вместе с автором), что, «когда листья начнут облетать», ее уж в городе не будет? Александра Ивановна— как фея, она не от мира сего, и если мир сей иной раз живет невпопад ее настроениям, то тем хуже для мира; во всяком случае, он не мешает ей грустить или смеяться; что не дозволено тете Паше, то дозволено фее, земная тетя Паша может засмеяться невпопад, фея — не может: для нее реальность — ее мечта, все остальное — невпопад! «Любоваться звездами, — мечтает Александра Ивановна. — Читать стихи. Или, например, стоять возле реки и молча ловить в ней лунное отражение…» Бред? Абсолютный. С точки зрения какого-нибудь земного Василия Праздникова, начальника строительства. И вместе с тем— последовательность! С точки зрения просвечивающей сквозь пьесу симфонии о фее.