1. Ядро Ореха (1961–1964)
ОБЪЯСНЕНИЕ ЗАМЫСЛА
О КНИГЕ ЛЬВА АННИНСКОГО «РАСПАД ЯДРА»
Чтобы правильно оценить новую книгу литературного критика Льва Аннинского, надо вспомнить его старую книгу «Ядро ореха». Это была первая его книга, изданная в 1965 году, она имела яркую прессу, как положительную, так и отрицательную, и вошла, как потом сформулировал один историк, в «бордюр шестидесятых». То есть в суммарную характеристику того поколения, которое назвали «шестидесятниками» и привязали ко Второй Оттепели. Книга была всецело и, что называется, демонстративно, посвящена тогдашней молодой литературе: прозе, поэзии и драматургии, — вызывавшей бурные споры. Поэты Роберт Рождественский, Владимир Соколов, Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Белла Ахмадулина, Владимир Цыбин, Анатолий Поперечный, Владимир Корнилов… Прозаики: Юрий Трифонов, Георгий Владимов, Василий Аксенов, Анатолий Кузнецов, Венедикт Ерофеев… Драматурги Юлиу Эдлис, Михаил Шатров…
В чем смысл новой книги? Название уже говорит само за себя: «Распад ядра». Здесь прослеживаются дальнейшие творческие пути и судьбы писателей того самого поколения. Помимо названных, — Анатолий Жигулин, Алексей Прасолов, Игорь Шкляревский, Александр Кушнер, Иван Лысцов, Фридрих Горенштейн, Владимир Маканин, Василий Белов, Василий Шукшин, Владимир Максимов…
Все эти работы, писавшиеся и выходившие в свет уже после «Ядра ореха», в целом составляют целостную характеристику поколения, которое было спасено от гибели в Отечественную войну, окрасило два или три десятилетия русской советской литературы и вписало себя в историю культуры, по определению Льва Аннинского, как поколение «последних идеалистов».
Естественно, никакой летописной уравновешенности в книге нет. Во всем ее стиле, в подходе, в интонации — свойственная этому критику манера искать истину вместе с читателем, причем не истину в «последней инстанции», а живую правду меняющейся духовной реальности.
Книга выстроена так. Первая часть — «Ядро ореха». Затем — «Раскрутка»: примыкающие к той давней книге работы. Затем: «Расщепление» — вторая половина 60-х годов, «Разлет» — рубеж и начало 70-х, и «Траектории» — вплоть до наших дней. Последняя статья — о переиздании «Братской ГЭС» Евтушенко — написана в 2003 году.
Еще одна важная особенность новой книги. Она отнюдь не воспроизводит старые тексты, она заставляет прочесть их в новом освещении. Ибо к старым текстам сделаны теперешние комментарии, позволяющие понять, где и как Лев Аннинский вынужден был «хитрить», обходя редакторские плотины, неизбежные в советскую эпоху. Это не уроки Эзопова языка (хотя, пожалуй, и уроки тоже), это такое «внутреннее зеркало», которое позволяет выстроить драматургию судьбы «последних идеалистов» не только в их жизнеописаниях, но и в структуре мышления, в том, как писалось и пишется, как мыслилось и мыслится.
Книга рассчитана на самые широкие круги мыслящих читателей.
Летом 1956 года по командировке журнала «Юность» на строительство Иркутской ГЭС выехал двадцатишестилетний студент Литературного института. Редакция считала, что ставится своего рода эксперимент: автор был новый, никому не известный… впрочем, и журнал был новый, он еще только нащупывал свой путь, и термин «проза Юности» еще не существовал тогда в критике: эту прозу искали. Молодой литератор оформился на стройке бетонщиком и стал записывать впечатления в ученических тетрадках, стараясь представить себе переживания столичного десятиклассника, не нюхавшего жизни. Получался не то очерк, не то дневник… Автор назвал это повестью. В успехе своего произведения молодой литератор сильно сомневался: он не был уверен даже, что «Юность» напечатает его тетрадки. Он не знал, что они будут опубликованы миллионным тиражом, что выдержат несколько изданий и окажутся переведены на многие языки мира, что в Лионском католическом издательстве повесть будет тенденциозно искажена и он будет судиться с издателем, что в Москве его повесть инсценируют, что у него появятся подражатели и что через пять лет критики, которым дано священное право забывать все, что не поднимается в литературе над средним уровнем, будут вспоминать и цитировать это его произведение, связывая с ним целую череду так называемых исповедальных юношеских повестей, хлынувших вскоре в литературу.
Судьба «Продолжения легенды» была именно такова. Анатолий Кузнецов впоследствии публиковал произведения более тонкие, глубокие и значительные, чем эта повесть. Они проходили почти незамеченными. Он оставался автором первой, взъерошенной, наивной, написанной ломким и неустоявшимся почерком повести, которую все запомнили как веху времени.
То было время новых тем, новых имен, новых героев. То было время сдвигов, тот первый момент, когда сдвиги жизненные еще не сообщили литературе определенного и всеобщего движения (это произошло позднее, на рубеже шестидесятых годов), но дали уже толчок ей, сигнал к поискам, повод к беспокойству. То было время, когда, ощутив необходимость нового синтеза, литература устремилась в сферы нового анализа, в пучины нового материала, когда очерк еще раз выдвинулся в первые ряды и в клеточках его, казалось, рождались элементы грядущего эпоса; строгие выкладки Е. Дороша звучали как музыка; литература занялась деревней с такою деловой скрупулезностью, какой не было, наверное, со времен Глеба Успенского, за деловитостью вставало то, что было неведомо даже Успенскому, — ощущение таких перемен… Литература устремилась в недавнее прошлое: в ее желании еще раз осмыслить единство прошлого и настоящего чувствовалось все то же стремление к синтезу, к обобщению, к эпосу, — чувствовалось и в пленительных, тонких картинах В. Солоухина, и в звенящем пафосе «Дневных звезд» О. Берггольц, и в суровых буднях двадцатых годов, описанных П. Нилиным. Литература вернулась и к военной теме, — вернулась, чтобы осмыслить войну в более широком, обобщенном плане: писали о войне, а думали о новом человеке в его новых связях с миром, думали о его новом месте и новой судьбе. Новые герои современности шли по страницам книг: они снимались с мест, уезжали в неведомые края, брались за новые дела. Новыми были люди на заводах у Г. Николаевой и Д. Гранина, новыми были люди в деревне у С. Антонова и Г. Троепольского, новыми были люди в антарктических льдах у Ю. Смуула… А за потоком новых тем, настроений, характеров угадывалось эпическое дыхание, и компактные, похожие на этюды повести В. Тендрякова уже начали соединяться в эпическую цепь, и уже возвышалась надо всем фигура шолоховского Андрея Соколова.
Успех маленькой повести Анатолия Кузнецова в этом широком и богатом потоке сам по себе показался бы загадкой, но он был закономерен: в «Продолжении легенды» по-своему преломился большой день нашей литературы, ее поиск и ее пафос.
Это была повесть по-своему цельная и глубоко оптимистическая. Кузнецовский мальчик, впервые осознававший себя в деле, чувствовал себя преемником Глеба Чумалова, Семена Давыдова, Павла Корчагина, и вместе с тем было в характере этого мальчика нечто совершенно новое, продиктованное именно нашим временем. Между тем моментом, когда кузнецовский герой, мучимый одним вопросом: «Выдержу или не выдержу?», отправляется на восток, и финалом, где этот мальчик с гордостью осознает, что он выдержал, лежит эволюция, вряд ли типичная для двадцатых или тридцатых годов, — Анатолий Кузнецов нарисовал фигуру, характерную для послевоенного времени, фигуру новую и многозначительную.
Пафос «Продолжения легенды» был естествен и органичен. Умонастроение героя следовало из его судьбы. Судьба его только начиналась. Юный герой и не мыслил себя вне своей судьбы, и вся его духовная энергия шла на то, чтобы найти в жизни свое рациональное место. Он, этот мальчик, был целен даже в своей рефлексии. Выхваченный прямо из жизни, искренний и горячий, самозабвенный и в сомнениях и в вере, кузнецовский герой был как раз тем открытием, из которого можно с равным успехом извлекать и заложенный в нем человеческий смысл, и материал для абстрактной доктрины.
Итак, было два пути.
Дмитрий Писарев писал сто лет назад, что обновление общественного сознания часто начинается с обновления второстепенных понятий — с ярких формальных частностей, которые проще, понятнее, легче увлекают людей. Лишь впоследствии «ядро ореха вынимают из шелухи», и споры о красотах оболочки отступают на второй план.
Так и вышло, когда усвоивший программу десятилетки, не нюхавший жизни кузнецовский мальчик впервые столкнулся с реальными трудностями. Что мог понять он, еще не остывший после школьных экзаменов? Еще не нашедший себя? Еще не поверивший в себя? С энергией юности он набросился на тот единственный «пункт», который был ему понятен: его не так учили!