Ознакомительная версия.
Я уж не буду упоминать о таком очевидном и общеизвестном явлении, как язык воровских сообществ. Но и вполне законопослушные сообщества и группы часто изъяснялись на своей собственной «фене».
Язык власти был один, язык так называемого «народа» — совсем другой, а язык научной или художественной интеллигенции — и вовсе третий.
У власти был сакральный «византийский» язык, где слова не означали, в сущности, ничего. Важно было лишь то, кто и при каких обстоятельствах их произносил. То есть высказывание имело какой-либо смысл только лишь в контексте.
Инструментальные возможности этого языка виртуозно использовал Горбачев. Его речевое поведение никаким образом не было связано с целеполаганием — он на шаманский манер гипнотизировал собеседника. Значение его речей прояснялось, как правило, лишь после того, как происходило то, что являлось их следствием. «Ах вот что он, оказывается, имел в виду!»
Это не было эксклюзивным изобретением советской эпохи. В далекие времена власть тоже изъяснялась будь здоров как. Знакомый историк обнаружил в архиве документ петровского времени, откуда запомнил совершенно непонятное, но вполне шикарное слово (слушайте внимательно) «занепопреблагорассмотрительствующегося». Именно так, в родительном падеже, он его и запомнил. Так — не без труда — запомнил его и я.
В среде интеллигенции находились любители-дешифровщики, умевшие читать речи на пленумах и передовые статьи в партийных газетах и переводить их на человеческий язык. Словосочетание «переводить передовицу» стало чем-то вроде популярной скороговорки, далеко не всеми произносимой с первого раза.
Впрочем, язык самой интеллигенции тоже не был вполне «человеческим». Научная и творческая интеллигенция охотно изъяснялась на вполне «птичьем», заведомо не понятном начальству языке, что выполняло в те годы примерно ту же функцию, что иголки у ежей.
Существовали языки неформальной молодежи, торговых работников, фарцовщиков, диссидентов и потенциальных эмигрантов, где, например, такие переходные глаголы, как «подать» или «получить», легко обходились без объекта.
Но в наши дни, как мне кажется, проблема взаимного непонимания приобрела какие-то почти катастрофические масштабы. Потому что это самое непонимание заметно уже и внутри социальных групп.
Вроде бы все произносят одни и те же слова. Но ты все время чувствуешь, что для тебя и для твоего собеседника они имеют совершенно разные значения, вплоть до прямо противоположных. Или, что еще хуже, они и вовсе не имеют никаких значений, а употребляются лишь инструментально, с целью заполнения пустующих коммуникационных емкостей. Или, допустим, человек что-то говорит, а у тебя все это время вертятся в голове слова из «Палаты № 6»: «Так же вот бывают люди, которые всегда говорят одни только умные и хорошие слова, но чувствуешь, что они тупые люди».
Мерцание серьезного и пародийного, столь свойственное постмодернистской эстетике, в нынешнем медиаязыке стало уже не приемом, не выразительным средством, а рутинной нормой. Настолько унылой и тягостной, что ты уже не задаешься законным вопросом, серьезно все это сказано или в шутку. Самое ужасное, что этого, как правило, не знает и сам говорящий. Потому и вопрос «уж не пародия ли он?» стремительно теряет свой извечный драматизм, безвольно повисая в пыльном медийном воздухе.
Еще относительно недавно человек, прочитавший больше двух книг и имеющий хотя бы отдаленное представление о том, что такое литературный стиль и что такое литературная пародия, не мог удержаться от счастливого, освобождающего смеха, прочитав на каком-нибудь из патриотичнейших сайтов такой, например, пассаж: «Во мраке своих подвалов, столь же темных, сколь и их душонки, они строят дьявольские козни, щедрой рукой раздавая налево и направо премии в 30 сребреников за предательство самого дорогого, что может быть у человека, — собственной Отчизны». Но в том-то и дело, что это давно уже не смешно. Более того, то обстоятельство, что слова эти написаны не в начале 50-х годов, а в наши дни, притом вполне серьезно и явно очень молодым человеком, повергает человека с хотя бы приблизительным стилистическим чутьем в экзистенциальное отчаяние.
Сплошь и рядом употребляются слова и конструкции, призванные произвести и иногда производящие (хотя и исключительно на самого говорящего) довольно сильное впечатление, но при этом начисто лишенные какого бы то ни было содержательного наполнения. Однажды я спросил у одного из своих виртуальных зоилов, что в его понимании означает слово «русофобия», каковым он пользовался столь расточительно, как будто вознамерился личным примером подтвердить телерекламный тезис о том, что Россия действительно щедрая душа, и не только в исключительно кондитерском отношении.
Понимая русофобию (как, впрочем, и все прочие «фобии») как тотальную неприязнь ко всему кругу явлений, маркируемых словом «русский», я не могу не прийти к утешительному выводу, что в «русофобы» я решительно не гожусь. Что именно «русского» я не люблю, давайте разберемся? Я не люблю Пушкина, Толстого, Чехова, Зощенко, Платонова, Ахматову, Чайковского? Неправда, люблю. Я не люблю русский язык, литературу, музыку, русских красавиц, множество умнейших и благороднейших русских людей, разнообразнейшую русскую природу? Ничуть не бывало — очень люблю. Или, может быть, я не люблю своих многочисленных друзей и родных? Люблю, и даже очень.
О чем речь-то? Почему это я вдруг русофоб?
Не потому ли, что я действительно не люблю некоторые стороны прошлой и нынешней российской жизни? Не потому ли, что я очень даже не люблю вороватость и бездарность всех уровней власти, хамство и жульничество чиновников, полукриминальное поведение ментов, рабскую прессу, холопское презрение к свободе и к личному достоинству, готовность оправдать любую подлость, жестокость и жульничество, если они не идут вразрез с «линией партии»? Или потому, что я очень даже не люблю агрессивный провинциализм и наступательное мракобесие? Ну не люблю, правда. Да только русофобия-то тут при чем? Вот если мы совместно договоримся под словом «русофобия» понимать именно это, то тогда я буду готов подтвердить, что да, я таки русофоб.
А пока мы об этом не договорились, я могу ограничиться лишь словами одного булгаковского персонажа: «Кароши люблю, плохой — нет».
Но он, этот мой антирусофобский собеседник, ответил с завидной определенностью и поистине римской прямотой: «Что такое русофобия, понимать не нужно».
Ну слава богу! Отлегло, как говорится. А то я все пытался понять, какое все-таки содержание этот человек и некоторые другие добрые люди вкладывают в это загадочное и абсолютно бессмысленное в данном контексте слово. Теперь наконец-то дано исчерпывающее — одновременно глубоко научное и в то же время поражающее лапидарностью определение. Просто не нужно понимать, и все!
Соблазн взять этот убойный полемический прием на вооружение необычайно велик. Мешает лишь то досадное обстоятельство, что человека человеком делает, помимо всего прочего, и категорическая потребность понимать.
Бала-то, строго говоря, и не было. Телевидение в основном скромно помалкивало. Высшее начальство вовсе не отметилось по этому малозначительному поводу. Памятное событие было отмечено застенчивым полумолчанием.
Я-то лично скорее доволен. Я не большой любитель пышных государственных торжеств с салютами и разливанным морем казенной пошлости, без которых подобные события не обходятся. Мою душу не радуют протянутые через Садовое кольцо растяжки с цитатами. Меня не умиляют задушевные голоса из метрополитеновских репродукторов, топорно интонирующие «любимые строки».
Мне, повторяю, эти празднования не нужны. Я и без того люблю писателя Льва Толстого. Может быть, больше, чем кого-либо, кто писал по-русски, а там есть из кого выбирать.
Но интересно все ж, почему такое молчание?
Говорят, что на Толстого до сих пор дуется солидное и влиятельное учреждение, играющее в наши дни роль идеологического отдела правящей партии и именуемое РПЦ. Может быть, и так. А государство, а общество? Ну, видимо, такое у нас состояние общества, что не до Толстых теперь.
И правда ведь, кому какое дело до того, что сама фигура Льва Толстого — одно из немногих обоснований (чтобы не сказать оправданий) существования экзотического, мягко говоря, исторического явления под названием «Российское государство»? Зачем нам гордиться тем, что «Анна Каренина», «Смерть Ивана Ильича», «Казаки» написаны на том же языке, на котором говорим мы? Зачем нам радоваться тому, что, пока эти книги будут читаться, наш язык будет хоть как-то жить? Зачем нам гордиться тем немногим, что делает Россию конвертируемой, если такая цена за баррель? Да и нужна ли кому-нибудь эта конвертируемость, включенность в мировой контекст? Кому-то да, кому-то нет. Но в наши дни убогая и агрессивная мировая провинция все громче подает голос и встает на дыбы, как выживший из ума цирковой медведь. Да и, скажем прямо, плохо как-то, коряво и неприкольно смотрится этот косматый и бородатый портрет на глянцевой обложке. Нетоварно и негламурно. Неформат, короче.
Ознакомительная версия.