Я явственно почуствовал дыхание Духа, того самого, который выше плоти и выше жизни. Духа Истинного, осенившего всех наших: старушек, отчаянно призывающих к мужеству, в леске молодежь и падающих от безумных выстрелов мальчика на велосипеде, девчонок в кожаных юбках, распластавшихся в лужах крови на асфальте.
В Останкине мне стало ясно, что это поражение. И все происходившее на следующее дикое утро уже было не таким неожиданным.
Были ужас, боль, злоба, ярость, удушливая, нехорошая горечь поражения и бессилия. Но исход той битвы был устрашающе ясен. Победили они.
Прошло 6 лет.
В эти годы было противно и трудно жить. Невозможно было забыть и смириться, также невозможно упрямо настаивать на своем. По меньшей мере, в тех же самых формах. Для многих события того времени стали главными в жизни.
Потом была Чечня, которая по крови и глупости — во всех смыслах — затмила на время трагедию октября.
Но мы ничего не простили и ничего не забыли. Нас не стало меньше, мы не стали покорнее, мы не приняли статус-кво. Нам надо было смягчить выражения, и мы пошли на это. Мы попытались проникнуть во власть, но это не удалось до конца. Мы попытались оставаться радикальными и непримиримыми, и это не удалось. Едва ли мы, проигравшая, униженная, раздавленная тогда сторона, можем чем-то похвастаться за эти 6 лет. Мы делали, что могли, давили на стену. Пускай недружно, пускай вразнобой, пускай нелепо, стыдясь самих себя, не находя правильных слов и жестов. Но мы сохранили главное — пусть рассеянно, несжато, разлито и рассредоточено — но сохранили, точно сохранили Дух, повеявший тогда. Пусть он пока еще не горит, но он явно тлеет, жжется, болит в нас, мучит нас.
Революционная оппозиция не сложилась в субъекта — ни на периферии, ни в конформистских образованиях и средах. Но Дух не исчез. Сквозь толщу сна едва-едва, но угадывается его отдаленный сладкий привкус. Мы ни от чего не отказались. Мы стоим там же, где стояли. И если нам только удастся слегка, на миллиметр, на кроху, сдвинуть историю в нашем направлении, все немедленно возвратится. И страстная ненависть оплавит души наши прекрасным огнем нового действия.
Ни одна сволочь не уйдет тогда от ответа. Мы простим наших врагов, искренне простим, когда из их поганых ртов раздастся смертный вой раскаяния, муки и боли. Сквозь них творил свое сатана, очистить человеческие сосуды от его смрадного присутствия непросто. Тела должны пострадать.
Никто не уйдет от расправы.
Мы еще готовы ждать. Долго ждать, если потребуется. Еще 6 лет, 10. И мы будем играть по правилам или без них, как когда. Но свой шанс мы готовы будем схватить в любую минуту. Теперь это ясно. Хоть завтра.
В эти же октябрьские дни ненависть и любовь будут говорить в нас своими подлинными огнедышащими голосами. И мы содрагаемся от тока нашей идеи, нашей России, наше высокого — высочайшего — национального предназначения.
Да святятся имена наших павших!
Да сгинут смрадные орды национальных предателей и грязных марионеточных палачей!
Все вычислено, посчитано, взвешено.
Александр Арцибашев КОМУ МОЛИШЬСЯ, ЗЕМЛЯ?
Попросить взаймы на водку стало в России чуть ли не обыденным делом — что в городе, что в деревне. Раньше не меньше пили, но как-то стеснялись прослыть пьяницей, и если одалживали на бутылку, то обязательно придумывали какой-то повод.
Увидев по весне бредущего по тропинке вдоль ограды знакомого колхозника Петра Угарова — приземистого, тучного, с широким плоским лицом мужика лет шестидесяти или около того — я сразу понял: сейчас будет вымаливать тридцатку "поправить" голову. И не ошибся:
— Николаич, выручи..,— заглядывая умиленно в глаза, выдавил он секущимся хриплым голосом, протягивая бугристую ладонь.
— Опять вчера гудели?
— Было чуть-чуть.
— Когда же вы пашете и сеете? — вырвалось у меня.
Он тяжело вздохнул и, посмотрев куда-то поверх забора, сказал:
— А кому это ноне нужно: пахать и сеять? Земля уже который год впусте, гуляет, и ничо — никто не журит. Начальство к нам не заглядывает — ни с району, ни с области. Хорошо!
— Чего же хорошего?— прервал я его.— Жить-то как думаете дальше?
— Каждый кружится сам по себе: у кого — огород, скотина, кто калымит, кто в Москву подался. Я вот тоже, слышь-ка, бизнесом решил заняться...
— Каким бизнесом?
Угаров рывком сдвинул кепку на затылок и хитровато прищурился:
— Подрядились с мужиками гробы делать. Пару досок обстругал и, считай, штука в кармане. Дело клевое... Нашли помещение для мастерской, достали станок, со следующей недели уже приступаем.
— И много заказов?— поинтересовался я, пытаясь понять: разыгрывает он меня или говорит правду.
— Разве ж не знаешь? Мрет народ — напасть какая-то! Один за другим уходят, не успевают хоронить. Раньше в райцентр за гробами ездили, теперь бензин дорогой — накладно мотаться в дальний конец. Вот мы и сообразили, что сподручнее на месте их делать...
Долго потом этот разговор не выходил у меня из головы. Простота, с которой мужик говорил о страшных вещах, потрясла. Россия валится, растаскиваются национальные ресурсы, приходят в запустение поля, действительно вымирает русский народ — и вместо того, чтобы задуматься над этим, сосредоточиться и понять, откуда беды,— запасаем наперед себе гробы?! Ничего чудовищнее нельзя и представить...
Я много ездил по России, знаю положение дел в русской деревне. В ней и раньше-то особого лада не было, но то, что случилось за последнее десятилетие, — иначе как тягчайшим преступлением власти не назовешь. Есть цифры статистики, от них никуда не денешься.
Если в 1988 году урожай зерновых у нас составлял 110 миллионов тонн, то в 1998-м — всего 48 миллионов тонн. А нынче, слава Богу, если собрали на семена. Впервые заговорили о дефиците картошки... По всем дорогам сейчас тянутся к Москве фуры со скотом — везут на мясокомбинаты, поскольку нечем кормить. Единственный выход — пустить под нож. А ведь уже сократили поголовье коров более чем наполовину! Разве хватит теперь каждому ребенку хоть по стакану молока в день? Конечно же, не хватит. И никакого порошкового молока (даже залежалого, с просроченным сроком хранения, затхлого и безвкусного) Запад нам больше не пришлет: мы давно очистили Европу и от зараженного мяса (английской говядины, бельгийской свинины, французских кур)...
Зайдите сегодня в любой магазин: неделями на прилавках лежат колбасы и сыры — покупателей не находится. Куда девают эту продукцию? Пускают снова на переработку: добавляют свежего мяса — и опять в торговлю. Кто-нибудь за этим следит? Разумеется, нет.
Совсем недавно столкнулся я с таким фактом. В акционерном обществе "Литвиново" Щелковского района Московской области закупили по лизингу в Германии 35 именных коров (любопытно, что лизинг предусматривает закупку только импортного скота). И что же? Спустя какое-то время у животных обнаружили некробактериоз — копытную гниль. Лечить бесполезно. Коров ликвидировали. Хозяйство понесло немалый урон. Скандал тут же замяли, выплатив крестьянам зря потраченные деньги, но как могли в принципе завезти в страну зараженный скот? Тут без помощи доморо- щенных пособников в Министерстве сельского хозяйства явно не обошлось. Увы, на крестьянском горе кое-кто за прошедшие годы очень хорошо нажился. В прошлом году Госдума добилась выделения АПК 24 миллиардов рублей, однако эти деньги правительство загнало в 12 коммерческих банков и там они бесследно исчезли. И никто не поинтересовался: где эти деньги? Такие у нас правители... Мне думается, Петр Аркадьевич Столыпин, затевая Земельную реформу, вряд ли бы согласился на назначение председателем Земельного банка человека с обличьем А. Смоленского. Агробанк, в котором была сконцентрирована значительная часть крестьянских денег, потому и рухнул, что во главе его стоял коммерсант, которому изначально были совершенно чужды проблемы русской деревни.
Но орудующим на фермах вилами интриги банкиров или правительственных чиновников, конечно же, неведомы. Они рады и пятистам рублям зарплаты, если ее им вовремя выдадут. В Калужской, Смоленской, Тульской, Рязанской, Псковской, Вологодской, ряде других областей годами не видят "живых" денег, разве что натурой перепадает: зерном, молоком, мясом. Труд в деревне теперь ничего не стоит. Бывшие колхозники, проморгавшие приватизацию на селе, оказались просто на положении бомжей.