На вопрос: кто же герой этой книги? — автор ответила бы: детство, которое сжигали, расстреливали, убивали и бомбой, и пулей, и голодом, и страхом, и безотцовщиной. Для справки: в детских домах Беларуси только в тысяча девятьсот сорок пятом году воспитывалось двадцать шесть тысяч девятьсот сирот.[1] И еще одна цифра — во время второй мировой войны погибло тринадцать миллионов детей.
Кто теперь скажет, сколько среди них было русских детей, сколько белорусских, сколько польских или французских? Погибали дети — граждане мира.
Детей моей Беларуси спасала вся страна и растила вся страна. В большом детском хоре я слышу их голоса…
Белорусская девочка Тамара Томашевич до сегодняшнего дня сберегла в памяти, как в Хвалынском детдоме на Волге никто из взрослых не повышал на детей голоса, пока у них не отросли волосы после дороги, а Женя Корпачев, эвакуированный из Минска в Ташкент, не забыл старую узбечку, принесшую им с матерью последнее свое одеяло на вокзал. Первый советский солдат в освобожденном Минске подхватил на руки четырехлетнюю Галю Забавчик, и она назвала его «папа». А Нелла Вершок рассказывает, как шли по их деревне наши солдаты, а дети смотрели на них и кричали: «Папы идут! Папы…» Не солдаты, а папы.
«Я родом из детства», — говорил о себе Сент-Экзюпери.
А ни родом из войны…
Женя Билькевич — 5 лет.
Сейчас — рабочая.
Живет в Бресте.
…Мама с папой думали, что мы спим, а я лежала рядом с сестричкой и притворялась, что сплю. Видела: папа долго целовал маму: целовал лицо, руки, а я удивлялась, что никогда раньше он так ее не целовал. Они вышли во двор, я подскочила к окну: мама повисла у папы на шее, и не отпускала его. Он оторвал ее от себя и побежал, она догнала и снова не пускает и что-то кричит. Тогда я тоже закричала: «Папа!»
Проснулись сестричка и братик Вася, сестричка смотрит, что я плачу, и она закричала: «Папа». Выскочили мы все на крыльцо: «Папа!» Отец увидел нас и, как сейчас помню, закрыл голову руками и пошел, даже побежал. Он оглянуться боялся…
Солнце светило мне в лицо так тепло, что и теперь не верится, что мой отец в то утром уходил на войну. Я была совсем маленькая, но мне кажется, я чувствовала, что вижу его в последний раз.
Так и осталось у меня в памяти, что война — то когда нет папы.
А потом помню, как лежала возле шоссе наша мама с раскинутыми руками. Мы просили ее встать, она не вставала. Солдаты завернули маму в плащ-палатку и похоронили на этом же месте. Мы кричали и просили, чтобы нашу маму не закапывали…
«Они лежали на углях розовые…»
Катя Коротаева — 14 лет.
Сейчас — инженер-гидротехник.
Живет в Минске.
До войны я окончила шесть классов. Тогда был такой порядок в школе, что начиная с четвертого класса мы сдавали экзамены. И вот мы сдали последний экзамен. Это был июнь, а май и июнь в сорок первом был холодные. Если у нас сирень цветет где-то в мае, то в тот год она цвела в середине июня. И вот начало войны у меня всегда ассоциируется с запахом сирени.
Жили мы в Минске, и родилась я в Минске. Отец был военный капельмейстер. Кроме меня, в семье было два старших брата. Меня, конечно, все любили и баловали, как самую младшую, да еще сестричку.
Впереди лето, впереди каникулы. Это было очень радостно. Я занималась спортом, ходила в Дом Красной Армии плавать в бассейн. И мне очень завидовали, даже мальчишки в классе завидовали. А я задавалась, что умею хорошо плавать. Двадцать второго июня, в воскресенье, должно было быть открытие Комсомольского озера. Я собиралась пойти искупаться одной из первых. А как же!
Утром у нас было принято всегда идти за свежими булочками. Это считалось моей обязанностью. По дороге встретила подругу, она мне сказала, что началась война. На нашей улице был много садов, домики утопали все в цветах. Я подумала: «Какая война? Что она говорит?..»
Дома отец ставил самовар… Не успела я ничего рассказать, как стали прибегать соседи, и у всех на губах одно слово: «Война! Война!» А назавтра в семь утра самому старшему брату принесли повестку в военкомат. Днем он сбегал на работу и получил деньги, получил расчет. С этими деньгам и он пришел домой и сказал маме: «Я уходу на фронт, мне ничего не нужно. Возьми эти деньги, купите Кате новое пальто». А я, как только перешла в седьмой класс, стала старшеклассницей, мечтала, что мне сделают синее бостоновое пальто с серым каракулевым воротником. И он об этом знал.
Я до сих пор помню, что, уходя на фронт, брат дал деньги мне на пальто. А жили мы скромно, дырок в семейном бюджете хватало. Но мама купила бы мне это пальто, раз брат просил. Ничего она не успела…
Минск стали бомбить. Мы обосновались с мамой в каменном погребе у соседей. У меня была любимая кошка, она была очень дикая, дальше двора никуда не ходила, но, когда начинали бомбить и я уходила со двора, кошка бежала за мной. Я ее гоню: «Иди домой!», а она за мной. Она тоже боялась оставаться одна. Немецкие бомбы летали с каким-то звоном, с воем. Я была девочка музыкальная, на меня то сильно действовало. Это так страшно, что у меня были мокрые ладошки. В погребе с нами был четырехлетний ребенок, он не плакал. У него только глаза становились большими…
Сначала горели отдельные дома, потом загорелся город. Мы любим смотреть на огонь, но нам страшно, когда горит дом, а здесь огонь шел с двух сторон, небо и улицы застилал дым. Был животный страх перед этим огнем. Мы бежали… Помню три открытых кона в каком-то деревянном доме, на подоконниках роскошные филокактусы… Людей в этом доме уже нет, только кактусы цветут… Было такое чувство, что это не красные цветы, а красный огонь. И я стояла и не могла понять, почему не загораются белые занавески на окнах…
По дороге в деревнях нас кормили хлебом и молоком, больше ничего у людей не было. А у нас не было денег. Я ушла из дома в платочке, а мама почему-то выбежала в зимнем пальто и в туфлях на высоких каблуках. Нас кормили так, никто о деньгах и не заикался. Беженцы шли толпами…
Потом кто-то первый передал, что дорога впереди перерезана немецкими мотоциклистами. Мимо тех же деревень, мимо тех же теток с крынками молока мы бежали назад. Прибежали на нашу улицу… Еще несколько дней назад тут была зелень, тут были цветы, а сейчас все выжжено. Даже от столетних лип ничего не осталось. Все было выжжено до желтого песка… Куда-то, как показалось, исчез чернозем, на котором все росло, только желтый-желтый песок… Как будто мы стоим возле свежевыкопанной могилы…
Остались заводские печи, они тоже были белые, а не закопченные. Это они прокалились в сильном пламени. Сгорела вся улица. Сгорели бабушки и много маленьких детей, потому что они не убежали вместе со всеми. Старики остались с малышами, думали, что их не тронут. Огонь никого не пощадил. Идешь — лежит черный труп, значит, старый человек сгорел… А увидишь издали что-то маленькое, розовое, значит, маленькая девочка. Они лежали на углях розовые…
Несколько недель я ходила и что-то шептала… Я была как в обмороке. И когда я увидела первых фашистов… Вернее, даже не увидела, а услышала — у них у всех были подкованные сапоги, они громко стучали. Я смотрела на них, и мне казалось, что даже земле больно, когда они идут…
Война началась, мы были еще дети — тринадцать-четырнадцать лет. Кончилась война, мы уже взрослые — семнадцать-восемнадцать лет. Надо идти работать, руками, по кирпичику собирать разбитый город. На свидания бегать нам не к кому. Наши женихи погибли… Они по возрасту как раз под войну успели — кто на начало, кто на конец. Ни детства, ни юности у нас не было. Мне кажется, я всегда была взрослая, всегда делала только взрослую работу…
«А я все равно хочу маму…»
Зина Косяк — 8 лет.
Сейчас — парикмахерша.
Живет в Минске.
В сорок первом я окончила первый класс, и родители послали меня на лето в пионерский лагерь Городище под Минском. Я приехала, а через два дня война. Нас начали вывозить из лагеря. Посадили в поезд и повезли. Мы, дети, ничего не понимали. Летали немецкие самолеты, а мы кричали: «Ура!» Пока нас не стали бомбить. Потом мы видели, как горел Минск. К нам уже пришел страх.
Нам, когда мы уезжали из лагеря, каждому в наволочку что-нибудь насыпали — кому крупы, кому сахар. Даже самых маленьких не обошли, всем давали что-то с собой. Хотели взять как можно больше продуктов. И эти подкупы очень берегли. Но в поезде мы увидели раненых солдат. Они были измученные, им было так больно, что мы все отдавали этим солдатам. Это называлось: «Кормить пап». Всех военных мужчин мы называли папами.
Везли нас больше месяца. Направят в такой-то город, приедем, а оставить нас не могут, потому что уже близко немцы. И доехали так до Мордовии.