Девятого мая мы проснулись утром оттого, что в подъезде кто-то очень сильно кричал. Было еще совсем рано. Мама пошла узнать, что случилось, прибежала растерянная: «Победа!» Это было так непривычно: война кончилась, такая долгая война. Кто-то плакал, кто-то смеялся, кто-то кричал… Плакали те, кто потерял близких, смеялись оттого, что все-таки это была победа. У кого-то была горстка крупы, у кого-то — картошка, у кого-то — свекла, — все сносили в одну квартирую. Я никогда не забуду этот день. Вот это утро… Даже к вечеру уже было не так…
В войну все почему-то говорили тихо, мне даже казалось, что шепотом, а тут все вдруг заговорил громко. Мы все время были рядом со взрослыми, нас угощали, нас ласкали и прогоняли: «Идите на улицу. Сегодня праздник…» И звали обратно. Нас никогда столько не обнимали и не целовали, как в этот день.
Но я — счастливый человек, у меня вернулся с войны папа. Папа привез красивые детские игрушки. Игрушки были немецкие. Я не могла понять, как могут быть такие красивые игрушки немецкими…
«До войны у меня было детство…»
Михаил Майоров — 5 лет.
Сейчас — кандидат сельскохозяйственных наук.
Живет в Минске.
Как я после понял, до войны я прожил целую жизнь. До войны у меня было детство.
…Окончив работы по хозяйству, бабушка отодвигает стол к окну, расстилает материал, накладывает на него вату, покрывает ее другим куском материала и начинает стегать одеяло. Помогаю ей я: с оной стороны одеяла бабушка вбивает гвоздики, к ним поочередно привязывает шпагат, который натирает мелком, а я натягиваю его с другой стороны. «Тяни, Мишенька, посильней», — говорит бабушка. Я натягиваю — она отпускает: бах — и готова меловая полоска на красном или синем сатине. Полоски пересекаются, получаются ромбики, по ним бегут стежки черных ниток. Следующая операция: бабушка раскладывает бумажные выкройки (сейчас это называется трафаретом), и на сметанном одеяле появляется рисунок. Очень красиво и интересно. Бабушка мастерица и рубашки строчить, особенно воротники ей удаются. Ее ручная машинка «Зингер» работает и тогда, когда я уже вижу сны.
Дедушка сапожничает. У меня и здесь есть дело — точить деревянные шпильки. Сейчас все подметки — на железных гвоздиках, но они ржавеют, и подметка быстро отваливается. Может, и тогда были уже в употреблении железные гвоздики, но я помню деревянные. Из ровной, без сучков чурки старой березы нужно было напилить кружки и оставить сохнуть под поветью, потом наколоть брусочки толщиной около трех сантиметров и длиной сантиметров десять и тоже просушить. С этих брусочков легко скалывались поперечные пластинки толщиной два-три миллиметра. Сапожный нож острый, и им легко срезать кромку у пластинки с двух сторон: упрешь ее в верстак — жик-жик, и пластинка острая, а затем уже коли гвоздики-шпильки. Дедушка наколюшкой (такое сапожное шило) накалывает отверстие в подметке сапога, вставляет шпильку, стук сапожным молотком — и гвоздь в подметке. Шпильки набиваются в два ряда, это не только красиво, но и очень прочно от влаги сухие березовые гвоздики только разбухнут и еще прочнее будут держать подметку, и она не отскочит, пока не износится.
А еще дедушка подшивает валенки, вернее, делает вторую подошву на валенках. чтобы они дольше служили и можно было в них ходить без галош. Или обшивает кожицей задник валенка, чтобы в галошах тот скоро не протирался. Моя обязанность — сучить из льняных ниток, смолить варом и вощить воском дратву, вдевать ее в иголку. Но сапожная штопальная игла — большая ценность, и поэтому дедушка чаще всего пользуется щетиной, самой обыкновенной щетиной с загривка дикого кабана, можно и с домашнего, но та мягче. У дедушки такой щетины — целый пук. Ею можно и подошву пришить, и маленькую латочку в неудобном месте: щетинка гибкая и где угодно пролезет.
Много интересного и на улице. Старшие ребята в соседнем сарае организовали театр, идет представление о пограничниках и шпионах. Билеты по десять копеек, и у меня нет гривенника, и меня не пускают, начинаю реветь: я тоже хочу «видеть войну». Заглядываю тайком в сарай, пограничники там в настоящих гимнастерках.
Такие гимнастерки я скоро увидел у нас дома… Бабушка кормила усталых и запыленных солдат, а они говорили: «Немец прет». Я стал приставать к бабушке: «А какие они, немцы?..»
Грузим на телегу узлы, меня усаживают на них… Куда-то едем… Потом возвращаемся… У нас в доме — немцы! Мы с бабушкой и мамой теперь живем за печкой, а дедушка — в сарае. Бабушка уже не стегает одеяла, дедушка не сапожничает. Один раз отодвигаю занавеску: в углу возле окна сидит немец в наушниках и крутит ручки рации, слышна музыка, потом четко по-русски… Другой немец в это время намазывал масло на хлеб, увидел меня и махнул ножом возле самого моего носа, я прячусь за занавеску и больше уже не вылезаю из-за печки.
По улице мимо нашего дома ведут человека, в горелой гимнастерке, босиком, со связанными проволокой руками. Почему-то помню его черным. И не только он, все почему-то из тех дней помнится в черном цвете. Как шли черные танки… В школу я еще не ходил, но читать и считать умел. Считал танки, их было много, так много, что и снег стал тоже черным…
Меня закутывают тоже во что-то черное, и мы прячемся в болоте. Наутро домой, но дома уже нет, только груда дымившихся головешек. Бабушка нашла ком соли, который лежал на припечке. Аккуратно собрали соль, потом и глину, смешанную с солью, ссыпали ее в кувшин. Это все, что у нас осталось от дома…
«И поцеловала в учебнике все портреты…»
Зина Шиманская — 11 лет.
Сейчас — кассир.
Живет в Минске.
В день, когда началась война, мы были в цирке. Мы ничего не знали. В десять часов пошли в цирк, а вышли: на улице все зареванные, все говорят: «Война!» Мы: «Ура!» Дети… Мы читали в «Пионерской правде», как освобождали Западную Белоруссию, как мальчишки помогали бойцам, в газете печатались фотографии. Мы обрадовались, что и мы себя проявим.
Я даже вам расскажу, что, когда освобождали Западную Белоруссию, мы с подружкой, начитавшись в газетах о разных подвигах, решили идти помогать нашим. Мы удрали из дому. Перед этим собирали какие-то продукты. Она пришла ко мне ночевать, а на рассвете рано встали и тихонько вышли из дома. А брат, видимо. следил, как мы последние дни шушукались, что-то пихали в мешочки. Мы вышли во двор, и он нас вернул.
А мальчишки из нашего класса, я знаю, удирали на финскую, на испанскую войну.
И когда немцы вошли в город, а вошли они в Минск быстро, с этим трудно, с этим невозможно было смириться. В городе стал «новый порядок», как это ни называли, снова открылись школы. Мама послала меня в школу. Она решила, что война войной, а прерывать учебу не надо. На первом уроке географичка, та самая, что нас учила и до войны, стала говорить против Советской власти. Я встала и сказала: «Больше в такой школе учиться не буду». И ушла…
Пришла домой и поцеловала в учебнике литературы все портреты… Я очень любила литературу…
«Возьмите наших детей, а мы пойдем защищать город…»
Инна Левкевич — 10 лет.
Сейчас — инженер-строитель.
Живет в Минске.
В первые же дни над нами рвались бомбы… На земле лежали столбы и провода. Люди бежали, но все равно предупреждали друг друга: «Осторожно провод! Осторожно — провод!», чтобы никто не зацепился, не упал.
Еще утром двадцать шестого мама выдавала зарплату, она работала бухгалтером на заводе, а вечером мы уже были беженцами. И когда уходили из города, то видели, как горела наша школа. Пламя бушевало в каждом окне. Мы рыдали, что горит наша школа. Нас было четверо у мамы, трое шли пешком, а младшая у мамы на руках. Мама еще говорила, что ключ взяла с собой, а квартиру забыла закрыть. Она пыталась останавливать машины, кричала и просила: «Возьмите наших детей, а мы пойдем защищать город». Она не верила, что враг войдет в город.
Страшным и непонятным было все. После бомбежки встанешь с земли, а рядом с тобой лежавший человек не поднимается… Я уже давно взрослая, но передать это состояние и сейчас не могу… А в первые дни… Я росла сорванцом, и мне было интересно посмотреть: как это летят бомбы, как это они свистят и как они падают. И вот я ложилась на землю, накрывалась пальто и через петельку для пуговицы наблюдала, как бомбы летят… Так было, пока я не увидела первого убитого. Тогда я испугалась…
Сестре Ирме было семь лет, она несла примус и мамины туфли, страшно боялась потерять эти туфли. Туфли были новые, бледно-розового цвета, с граненым каблуком. Мама взяла их нечаянно, а может, потому что это была у нее самая красивая вещь…
И с ключом, и с туфлями мы скоро вернулись назад в город. Есть было нечего. Собирали лебеду, если лебеду. Не было дров. Немцы спалили колхозный сад возле Минска, боялись партизан. Мы ходили и обрубали там пеньки, чтобы хоть немного нагреть печь. Из дрожжей делали печенку: жарили дрожжи на сковородке и у них появлялся привкус печени. Мама дала мне деньги, чтобы я купила хлеба на рынке. А там старая женщина продавала козлят, и я подумала, что обеспечу всю нашу семью, купив козленка. Козленок подрастет — и у нас будет много молока. И я купила на все деньги, что у меня были, козленка. Я не помню, чтобы мама меня ругала, помню только, что мы несколько дней были голодные: денег больше у нас не было. Мы какую-то затирку варили и козленку, я брала его с собой спать, чтобы ему было тепло, но он замерзал. И скоро умер… Это была трагедия, мы очень плакали, не разрешали его выбрасывать. Мама ночью тихонько выбросила его, а нам сказала, что козленка съели мыши.