Ознакомительная версия.
Я хотел на ее могилке поставить крест. А служанка сказала, что нельзя, это же птица, она ж куда ниже человека. Даже плакать по ней грешно.
Ну, это служанка. Хуже то, что сын дворника заявил: канарейка моя была еврейкой.
И я еврей. А он – поляк и католик. Вот он точно попадет в рай, а я, если не буду говорить ругательных слов, а буду послушно приносить ему наворованный дома сахар, после смерти попаду в какое-то такое место, которое вообще-то не ад, но там темно. А я боялся темных комнат.
Смерть – Еврей – Ад.
Черный еврейский рай.
Было над чем подумать.
***
Я лежу в кровати. Кровать в центре комнаты. Квартиранты мои – Монюсь-младший (Монюсей у нас четверо[11]), потом Альберт, Ежи. С другой стороны, вдоль стены, Фелюня, Геня и Ханечка.
Двери в спальню мальчиков открыты. Их шестьдесят штук. А слегка на восток от них спят тишайшим сном шестьдесят девочек.
Остальные на верхнем этаже.
Сейчас май, пусть и холодный, так что в верхнем зале худо-бедно могут спать мальчики постарше.
Ночь.
Про нее и про спящих детей у меня есть записки. Тридцать четыре исписанных блокнота. Именно потому я так долго не решался писать мемуары.
Я собираюсь написать:
– толстый том о ночи в детском доме и вообще о сне детей;
– двухтомный роман. Действие происходит в Палестине. Брачная ночь пары «халуцей» у подножия горы Гильбоа, откуда бьет источник[12]; об этой горе и источнике говорит Книга Моисеева.
Глубоким будет этот мой колодец, если успею…
***
Три-четыре-пять-шесть.
Несколько лет назад я написал для детей повесть о жизни Пастера[13].
Теперь продолжение серии: Песталоцци, да Винчи, Кропоткин, Пилсудский[14] и еще пара десятков других.
Тут и Фабр, и Мультатули, Раскин и Грегор Мендель, Налковский и Щепановский, Дыгасинский, Давид…[15]
Вы не знаете, кто такой Налковский?
О многих великих поляках не ведает мир…
***
Семь.
Много лет назад я написал повесть о короле Матиуше[16].
Теперь очередь царя-ребенка: король Давид Второй[17].
***
Восемь
Как испоганить материал полутысячи графиков веса и роста воспитанников[18] и не описать прекрасной, добротной и радостной работы роста человека?
[…] через ближайших пять тысяч лет.
***
Где-то там, в пропасти будущего, социализм, сейчас – анархия. Война поэтов и музыкантов в прекраснейшей Олимпиаде – война за красивейшую молитву: за один в год гимн для Бога на весь мир.
Я забыл добавить, что и так идет война.
***
Десять.
Автобиография.
Да, о себе, о своей ничтожной и важной особе.
Кто-то когда-то злоехидно писал, что мир – капля грязи, подвешенная в бесконечности; а человек есть животное, сделавшее карьеру.
Может быть, и так. Но [надо] дополнить: капля грязи знает, что такое страдания, умеет любить и плакать, и полна тоски.
А карьера человека, если все взвесить по совести (по совести?) – сомнительна, очень сомнительна.
***
Половина седьмого.
Кто-то в спальне крикнул:
– Ребята, купаться, вставайте!
Я откладываю перо. Встать или нет? Я давно не мылся. Вчера я поймал на себе и безжалостно, одним ловким нажатием ногтя, убил вошь.
Если только успею, напишу апологию вшей.
Потому как наше отношение к этим прекрасным насекомым – несправедливое и недостойное.
Озлобленный русский мужик изрек приговор:
– Вошь не человек – всю кровь не выпьет.
***
Я сочинил короткий рассказик о воробьях, которых я двадцать лет подкармливал. И поставил себе задачу реабилитировать мелких воришек. Но кто захочет всмотреться в убожество вши?
Кто, если не я?
У кого достанет смелости встать на ее защиту?
***
«За циничную попытку взвалить на плечи общества обязанность заботиться о сироте, за бесстыдство оскорблений, проклятий и угроз в порыве бешенства, из-за того, что попытка не удалась, пани должна внести пятьсот злотых в пользу “Помощи сиротам” в течение пяти дней»[19].
В силу низкого уровня среды, да и дома, в котором пани пребывает, сумма штрафа получилась такой мизерной.
Я предвижу лживые оправдания, что вы, дескать, не знали, кто проводит беседу. Когда ваше чадо, девочка, посланная меня проводить, уже видела мое удостоверение, которое я показывал полицейскому[20], она бросила мне на прощание: “Скотина!” Я не настаивал на аресте подростка из-за ее возраста и из-за того, что у нее не было нарукавной повязки.
Под конец добавлю, что это было мое второе столкновение с притоном изысканного дома на Валицовой, 14. Потому что во время осады Варшавы мне мерзейшим образом отказали в помощи перенести в подворотню умирающего солдата с развороченной грудью, чтобы он не помер, как пес в сточной канаве.
А вот комментарии.
Хозяйки притона, откуда меня выбросили с воплями: «Пшел вон, старая сволочь, чтоб тебе руки-ноги переломать!», – «подружки», ни много ни мало, самой Стефании Семполовской[21].
Я хотел бы подробнее высказаться на эту тему, поскольку этот вопрос имеет большое значение.
Семполовская была фанатичной защитницей евреев от клеветы и справедливых обвинений, которыми нас забрасывали столь же фанатичные враги.
Три еврейки с Валицовой – это те персонажи, которые сладкими словечками (ба! – даже принятием крещения!) насильно втирались в польское общество, в дома и семьи, чтобы представлять там евреев.
Многократно и безрезультатно я растолковывал энтузиастке – пани Стефании, – что не может и не должно быть понимания между «еврейской швалью» и духовной и моральной элитой поляков.
За тридцать лет нашего знакомства именно поэтому между нами случались иногда неприятные споры и отчуждение.
Войцеховский – Пилсудский – Норвид – Мицкевич – Костюшко – Зайончек… кто знает, может, и Лукасевич[22]. Креон и Антигона – не потому ли они так далеки от нас, что как раз очень нам близки?
Еще раньше Налковский, Людвик Страшевич[23]: казалось бы, враги, а тоскуют друг по другу.
Как же легко состыковаться двум мерзавцам для совместного предательства, преступления, мошенничества, и насколько невозможно согласное сотрудничество, когда двое одинаково любят, но понимают все по-разному, потому что у каждого свой багаж опыта.
Я питал ненависть и омерзение к евреям – хандэлэс[24] идеями и фразами. Видел я достоинство евреев, которые давали деру и скрывались от друзей за пределами окопов.
Как тут не вспомнить дорогого «Войтека» – боевого народного демократа, который за черным кофе почти с отчаянием спрашивал:
– Скажи, что делать? Евреи нам могилу роют.
А Годлевский[25]:
– Мы слабые. За стопку водки продаемся евреям в рабство.
А Мощеньская[26]:
– Ваши достоинства для нас – смертный приговор.
***
Угол Желязной и Хлодной. Колбасная. Развалившаяся на стуле, обросшая салом еврейка примеряет туфли. Перед ней на коленях сапожник. Одухотворенное лицо. Седые волосы, умные и добрые глаза, голос глубокий и серьезный, а на лице выражение безнадежности и смирения.
– Я ведь предупреждал, что эти туфли…
– А я предупреждаю: оставь-ка ты эти туфли своей жене. Коли ты сапожник, так должен знать, как моя нога выглядит!
И болтает жирной ногой у сапожника перед носом – чуть ли не в лицо тычет.
– Слепой, что ли? Не видишь, что морщит?
Сцена эта – одна из худших, свидетелем которых я был, но не единственная.
– Наши не лучше.
– Знаю.
И что делать?
***
Радио есть у того, кто его купит. И автомобиль. И билет на премьеру. И поездки, и книги, и картины.
Может, рассказать о польских туристах, которые мне встретились в Афинах?[27] Они, ни много ни мало, фотографировались на фоне Пантеона. Расчирикались, все нараспашку – каждый щенок крутится вокруг собственного хвоста, мечтая его поймать.
***
Зачем я все это, собственно, пишу?
Ну да. Существует сатана. Существует. Но и среди чертей есть более зловредные и менее зловредные.
Слепили Янушек с Ирочкой садик и домик из песка, и цветочки, и забор. Носили воду в спичечном коробке. По очереди. Посоветовались, построили второй домик. Посоветовались и трубу добавили. Посоветовались – и вот колодец. Посоветовались – вот собачья будка.
Раздается звонок на обед. С дороги в столовую они два раза возвращались: что-то поправить, посмотреть.
А Мусик наблюдал издалека. А потом пнул, ногой растоптал, да еще и палкой долго колотил.
Когда они вернулись после обеда, Ирка сказала:
– Я знаю: это Мусик.
Родившийся в Париже, он был возвращен отчизне и три года отравлял жизнь тридцати сиротам в детском саду.
Я написал о нем статью в Szkoła Specjalna[28], [сделал вывод] что нужны исправительные лагеря, упомянул даже о смертной казни. Ведь он еще мал! И он будет безобразничать целых пятьдесят лет.
Милая пани Мария со смущенной улыбкой:
– Вы, должно быть, пошутили?
– Ни капли. Сколько людской обиды, сколько боли, сколько слез…
Ознакомительная версия.