Это была последняя по времени, но, может быть, самая значительная жертва на жертвенник языческого чудовища, получившего кличку Серебряный век...
То, что мы сравниваем две судьбы — одну творческую, а другую нетворческую, большого значения не имеет, потому что "женщина-миф", не писавшая стихов и поэм, по праву могла считать своими стихами, поэмами и даже книгами свой донжуанский список имён и фамилий... У неё было своё весьма значительное "собрание сочинений". Вот только последняя глава из этого собрания получилась неудачной. А как иначе можно сказать о попытке романа с мужчиной "нетрадиционной ориентации"? Принимать всерьёз эту отчаянную попытку глупо, а смеяться над вспышкой страсти (пускай неестественной) — жестоко. Но, видимо, Высшим силам виднее, и они лучше нас знают, в какой валюте и сколько нужно детям человеческим платить на излёте жизни за свои грехи.
* * *
"И бронзовым стал другой на площади оснеженной", — писала Ахматова о Пушкине как о своём избраннике, одновременно обещая кому-то другому нечто волшебное: "Холодный, белый, подожди, я тоже мраморною стану".
Гордыня наших культовых поэтесс была неподражаемой. Все они мечтали видеть себя "мраморными", а своих любовников "бронзовыми". И при этом всё-таки требовали, чтобы их любили как обычных, земных, теплокровных женщин. Но даже Пушкин, если и мечтал, то не о "бронзе" или "мраморе", а о "нерукотворном памятнике".
А с какой страстью вторила Анне А. её сестра "по музе, по судьбам", бросающая в лицо "коварному изменщику" знаменитую "попытку ревности":
После мрамора Каррары
Как живётся вам с трухой гипсовой?
На что не бронзовый и не мраморный, но обычный потомок Адама мог ответить своей "сверхЕве", что "с трухой", может быть, оно и теплее, нежели в обнимку с безрукой Венерой.
В той же "попытке ревности" Цветаева гневно восклицает:
Как живётся вам с земною женщиною без шестых чувств?!
И ей вторит Ахматова, ставя на место своего ревнивого кавалера, забывшего, с какой женщиной он имеет дело:
Смирись! И творческой печали
Не у земной жены моли!
"Мы неземные!", мы вклиняемся "в запретнейшие зоны естества!!", мы — женщины "с шестыми чувствами" — вот он, "вопль" этих особенных "женщин всех времён", которые с наслаждением примеряли на себя шкуры и маски всяческих мифических существ женского пола, прираставшие к их коже, как отравленные ткани Медеи в знаменитом мифе о Золотом руне.
"Попытка ревности" Марины Цветаевой — это, в сущности, кульминация феминистического ницшеанства. И потому гласом вопиющей в пустыне женщины звучит её утробный вопль: "Мой милый, что тебе я сделала!" "Да ничего", мог бы ответить он — кроме того, что превратилась из естественной женщины в Саломею, в Иродиаду, в Клеопатру!.. Бунт дочерей Евы Серебряного века вообще стал запредельным, когда они вспомнили про "Лилит": "Как живётся вам с стотысячной — вам, познавшему Лилит!" — опять вопль из той же "Попытки ревности"! Поверив Цветаевой, что Лилит — это идеальная во всех отношениях женщина (в отличие от заурядной Евы), я полез в словари и в энциклопедии и в одной из них, весьма высокочтимой, выяснил, что Лилит — это "демон женского пола", что в Библии есть обращение к Господу, чтобы "он защитил тебя от Лилит", что "Лилит танцевала перед царём Соломоном, который имел власть над всеми духами", что "в народном воображении Лилит рисуется ночным демоном, летающим в образе ночной совы и похищающим детей". ("Еврейская энциклопедия", 1912 г.)
В Талмуде же, который для евреев является книгой более значимой, чем Ветхий Завет, о Лилит говорится, что она родила на свет множество демонов, злых духов и призраков, что большинство из них было уничтожено Богом, и с тех пор Лилит в отчаянье носится по свету, оглашая воздух рёвом... Ну как можно "познать" такое существо?
Я отложил "Еврейскую энциклопедию" и взял томик Ахматовой, который наугад открылся на стихотворенье, где дочь Саула Мелхола прославляется "как тайна, как сон, как праматерь Лилит"... Хороша праматерь...
Из воспоминаний Л. Ю. Брик: "Это было году в 17-м. Звали её Тоней — крепкая, тяжеловесная, некрасивая, особенная и простая <...>
Тоня была художницей, кажется мне — талантливой, и на всех её небольших картинах был изображён Маяковский, его знакомые и она сама.
Запомнилась "Тайная вечеря", где место Христа занимал Маяковский; на другой — Маяковский стоит у окна, ноги у него с копытцами, за ним убогая комната. Кровать, на кровати сидит сама художница в рубашке; смутно помню, что Тоня также и писала, не знаю, прозу или стихи <...> Тоня выбросилась из окна, не знаю в каком году. Володя ни разу за всю жизнь не упомянул при мне её имени".
Всяческие кощунства бриковского салона, конечно, были покруче и повульгарней антихристианского брожения, царившего в умах и душах питерской тусовки 10-х годов, но в основных оценках бытия они были близки друг другу. И те и другие не верили в бессмертие души, и те и другие сознательно изгоняли из своей жизни понятие греха, а вместе с ним чувства стыда и совести. Разница была лишь в концентрации кощунства или богохульства. Если Цветаева говорила о душе — "христианская немочь бледная", а её питерская сестра по музам радовалась, что "поэтам вообще не пристали грехи", то молодой Маяковский, по воспоминаниям его киевской поклонницы Н. Рябовой, "снял чётки у меня с шеи и, оборвав крест, надел опять"... Ну сцена прямо-таки из поэмы Багрицкого "Смерть пионерки", в которой умирающая девочка Валя с болезненной жестокостью отстраняет материнскую руку, которая пытается надеть ей на шею золоченый крестильный крестик.
Богоборческий пафос Маяковского всегда восхищал Цветаеву. Недаром она изображала его в стихах как великана-разрушителя (большевика с красным флагом) с картины революционного художника Бориса Кустодиева:
Превыше крестов и труб,
Крещёный в огне и дыме,
Архангел-тяжелоступ,
Здорово в веках — Владимир!
"Превыше крестов" — сказано не случайно...
В 1930 году после самоубийства Маяковского Марина Цветаева создала реквием из семи стихотворений, который не печатался ни в эмигрантской прессе (по православным соображениям), ни в советских изданиях (по соображениям атеистическим).
В этом цикле она попыталась сказать о его самоубийстве всё: "советско- российский Вертер", "дворянско-российский жест", "Враг ты мой родной", но изо всех семи стихотворений меня поразило последнее, состоящее всего лишь из четырёх строчек:
Много храмов разрушил,
А этот — ценней всего.
Упокой Господи душу
Усопшего врага твоего.
И хотя "твоего" — написано у Цветаевой, с маленькой буквы, всё-таки она разглядела в несчастном самоубийце образ Божий.
* * *
Кололись, надирались, отдавались...
А. Вознесенский
Вскоре после революции Ахматову забыли почти на четверть века. Давид Самойлов, поступивший в 1936-м году в легендарный ИФЛИ, писал в 1990-м в предисловии к сборнику её стихотворений:
"Мы, молодые поэты, именовавшие себя "поколением сорокового года" — Кульчицкий, Коган, Слуцкий, Наровчатов, — не числили её в действующей поэзии, а где-то в прошлом, в истории литературы".
Если не считать короткого "политического" воскрешения её имени в связи с докладом Жданова и постановлением ЦК ВКП(б) о журналах "Звезда" и "Ленинград" (1946 г.), она вновь вошла в моду лишь в эпоху "оттепели", во время хрущёвской борьбы с идеологией сталинского социализма и с ожившим во время Отечественной войны по воле Сталина русским православием. Знаменательно, что в эпоху "оттепели" одновременно с Ахматовой была издана и первая в нашей стране книга Марины Цветаевой (1961 г.), в предисловии к которой известный ленинградский блоковед Орлов-Шапиро объявил её не только талантливейшей, но и "антихристианской", поэтессой. К сожалению, не без оснований. Хотя точнее было бы назвать её "еретичкой".
Наверное, потому, что хрущёвская ненависть к религии была близка к ленинско-троцкистской, "дети XX съезда" в фундамент "оттепели" заложили идею восстановления "ленинских норм жизни", на что писатель Олег Васильевич Волков, вернувшийся в конце 50-х годов из ссылки, сказал в разговоре со мной, когда мы сидели в старинном особняке на Кропоткинской, где издавался альманах "Памятники Отечества": "Ленинские нормы жизни! Да при нём этих евтушенок безо всякого суда просто к стенке бы поставили... при Сталине хоть судили!" И, конечно, не случайно, что в конце 50-х годов небольшая компания питерских молодых поэтов (Бродский, Рейн, Бобышев, Найман) были очарованы знакомством с Ахматовой, которая находила в питерских "шестидесятниках" какое-то сходство с тенями и призраками, окружавшими её в молодости.
"В то время она, — как впоследствии писал Анатолий Найман, — интенсивно вспоминала своё начало, возвращалась к обстоятельствам и событиям пятидесятилетней давности, к атмосфере ранней молодости. Дух нашего поэтического поколения, конкретно нашей четвёрки, творческий, жизнерадостный и энергичный, скажу аккуратно и основываясь на несомнительных наблюдениях, напоминал ей об её десятых годах прямыми и непрямыми соответствиями. По некоторым признакам, в частности, по неоднократным сравнениям того, как, например, одевался или вёл себя или реагировал я, с теми или другими друзьями молодости, считаю, что во мне она находила ещё и внешнее сходство с ними. Это подтвердилось, между прочим, через несколько лет, когда Аманда Хэйт, начиная курс лекций о поэзии Ахматовой, выставила перед английскими студентами фотографии людей, так или иначе близких поэтессе, начиная с гумилёвской и кончая моей: ткнув в меня, они запротестовали: "Этот уже был", — и показали на известного персонажа десятых годов".