Между тем «Даблдей», предвидя осложнения, отказалась быть театральным агентом Франка, поскольку сочла, что Левин, чьего участия хотел Франк, будет помехой: он, по их мнению, слишком навязчив, своеобычен, независим и предприимчив, сосредоточен на своих личных интересах, а именно на том, чтобы любой ценой отстаивать превосходство своей работы над работами всех потенциальных конкурентов. Франк, со своей стороны, начал мягко, вежливо, с неустанными изъявлениями благодарности Левину, двигаться к прохладной позиции «Даблдей», чему особенно способствовало влияние Барбары Циммерман. В свои двадцать четыре (она родилась в том же году, что и Анна) она была очень умна и внимательна. Они постоянно обменивались с Франком ласковыми письмами, он называл ее в них «маленькой Барбарой» и «моей дорогой малышкой». Однажды он послал ей в подарок старинную золотую заколку. Насчет Левина Циммерман в конце концов пришла к выводу, что с ним «невозможно иметь дело ни в каком плане — ни в официальном, ни в юридическом, ни в моральном, ни в личном». «Невротик, обуреваемый навязчивой идеей <…> разрушающий и себя самого, и пьесу Анны». (Никакой «пьесы Анны», разумеется, не существовало на свете.)
Но что побудило Кроуфорд так резко изменить мнение? Известно, что она посылала пьесу Левина для дальнейшей оценки Лиллиан Хеллман и продюсерам Роберту Уайтхеду и Кермиту Блумгардену. Все трое были театральными светилами, и все трое отвергли работу Левина. От доверия Франка Левину, которое и без того сильно уменьшилось, теперь ничего не осталось. По совету «Даблдей» он решил довериться бродвейским профессионалам, Левин же продолжал борьбу в одиночку. Возникали и исчезали знаменитые имена: Максвелл Андерсон, Джон Ван Друтен, Карсон Маккаллерс[63]. Кроуфорд в итоге самоустранилась, опасаясь иска со стороны Левина. В конце концов посреди многочисленных осложнений, юридических и эмоциональных, и под бдительным оком Левина, по-прежнему громко и публично заявлявшего о первенстве своего труда, продюсером стал Кермит Блумгарден[64], режиссером — Гарсон Канин[65]. Блумгардена порекомендовала Хеллман; она же посоветовала заказать пьесу Альберту Хакетту и Фрэнсис Гудрич. У этой супружеской пары за плечами было много голливудских кинохитов, от «Отца невесты» до «Этой прекрасной жизни»[66], и они имели успех как сценаристы веселых мюзиклов. Левин пришел в ужас: он с дорогим его сердцу детищем должен, выходит, уступить дорогу не «мировой знаменитости», а парочке кинодеятелей легкого жанра, просто «наемным перьям»?
«Наемные перья» отнеслись к делу серьезно и с почтением. Немедленно взялись за книги по европейской истории, иудаизму и еврейским обычаям; проконсультировались с раввином. С энтузиазмом переписывались с Франком, стремясь оправдать его ожидания. Поехали в Амстердам и побывали в том самом доме 263 на канале Принсенграхт, где прятались Франки, ван Дааны и Дюссел. Встретились с Йоханнесом Клейманом, который, наряду с Гарри Кралером и Мип Хис, вел бизнес Франка, укрывая и защищая его и его семью в комнатах позади помещения фирмы. Левин, возмущенный, помимо прочего, тем, что ему предпочли людей, совершенно не знакомых с еврейской жизнью, поместил в газете «Нью-Йорк пост» заявление, в котором обрушился на Блумгардена и потребовал, чтобы его пьесу публично прослушали. «Сюжет, с которым я работал, — писал он, — это еврейский сюжет. Я постарался инсценировать Дневник так, как это сделала бы сама Анна, я использовал ее собственные слова… Я считаю, что моя работа имеет право быть вынесенной на ваш суд — на суд публики». «Нелепо и смехотворно», — отозвался на это Блумгарден. Обращаясь к критику Бруксу Аткинсону[67], Левин дошел до возмутительной крайности: он заявил, что его пьесу «убивает то же самое своевольное небрежение, что стоило жизни Анне и шести миллионам ее сородичей». Франк перестал отвечать на письма Левина; многие он возвращал, не читая.
В ранних вариантах Хакетт и Гудрич тоже старались бережно обращаться с «еврейским сюжетом». Помня, что получили этот заказ благодаря Хеллман, и сокрушаясь из-за резкого неприятия Блумгарденом их первоначальных попыток, они уик-энд за уик-эндом летали к Хеллман на Мартас-Винъярд за советами. «Она была бесподобна», — умилялась Гудрич и слушалась ее с радостью. Предложения Хеллман, как и те, что исходили от Блумгардена и Канина, были диаметрально противоположны тому, чего хотел Левин. Всюду, где Анна в дневнике заводила речь о своем осознании еврейской судьбы или о еврейской вере, Хакетт и Гудрич аккуратно убирали упоминания об этом или меняли их акцент. Все конкретное заменяли на обобщенное. На первый план они выдвинули взаимное влечение Анны и юного Петера ван Даана. Комическое начало оттеснило тьму. Анна превратилась в этакую всеамериканскую девчушку, напоминающую задорную героиню «Юной мисс»[68] — популярной пьесы предыдущего десятилетия. Сионистские устремления Марго, старшей сестры Анны, исчезли. Единственный эпизод, имеющий религиозное звучание, — празднование Хануки — нелепо нанизан на местные обычаи того времени («восемь дней подарков»); развеселый перезвон занял место старинного гимна «Маоз Цур»[69], где говорится о перенесенных евреями тяготах. (Канин настаивал на чем-то «воодушевляющем и радостном», дабы не создавать «абсолютно не ту атмосферу». «Традиционно-еврейское, — добавил он, — просто-напросто вызовет у публики отчуждение».)
Как это ни удивительно, в одной реплике, которая приписывается Хеллман и напрочь отсутствует в дневнике, звучит излюбленное нацистами слово «раса». «Мы не единственный народ, которому выпало страдать, — говорит Анна в пьесе Хакетта и Гудрич. — Всегда были люди, которым приходилось плохо… то одна раса… то другая». Это бесцветное высказывание, пустое в своей неопределенности, разительно противоречит ключевому размышлению, которое авторы пьесы сознательно решили перечеркнуть:
И если мы терпим все эти напасти, то, если только все евреи не будут уничтожены, когда-нибудь из проклятых и отверженных они превратятся в образец для подражания. Кто знает, быть может, когда-нибудь именно наша вера научит добру все человечество, все народы, и ради этого, ради этого одного стоит пострадать… Господь никогда еще не бросал наш народ на произвол судьбы; веками жили евреи, несмотря на все преследования, но за все эти века они и стали сильными.
По мнению Канина, подобные рассуждения «смущают своей односторонностью… То обстоятельство, что в пьесе символом преследований и угнетения стали евреи, второстепенно, и такими утверждениями Анна наносит ущерб своему величию». И так по всей пьесе. Особое, частное бедствие евреев, вынужденных скрываться, было размыто, обращено в то, что Канин назвал словом «бесконечное». Реальность, обусловившая написание дневника, объявлена «второстепенной». Впечатлительную девочку, страстно размышляющую о вполне определенном злодействе, превратили в олицетворение уклончивости. Ее история имела обиталище и название; «бесконечное» же лишено имени и не привязано ни к какому месту.
В глазах Левина источником и первопричиной всех этих искажений была Лиллиан Хеллман. Хеллман, считал он, «руководила» Хакеттом и Гудрич, будучи насквозь политизированной, твердокаменной доктринершей. Ее позиция якобы лежала в основе заговора. Неисправимая сталинистка, она, по его словам, следовала советской линии. Как и советские руководители, она была настроена антисионистски. И подобно тому как советские власти постарались не допустить никакой еврейской специфики в памятнике жертвам Бабьего Яра, где тысячи евреев, расстрелянных немцами, лежали безымянные и, по существу, преданные забвению, — так и Хеллман, заявил он, дала Хакетту и Гудрич указание затушевать национальную сущность персонажей пьесы. Прегрешения советских властей и прегрешения Хеллман вкупе с ее бродвейскими подручными были, по мнению Левина, схожи. И он решил наказать того, кто позволил всему этому произойти. Отто Франк заключил союз с мастерами заглаживания, Отто Франк не помешал им выбросить пьесу Левина на свалку. Что, спрашивается, оставалось делать человеку, которому нанесли такое оскорбление? Меир Левин подал в суд на Отто Франка. Это было, как заметил кто-то, все равно что судиться с отцом Жанны д’Арк.
Объемистый клубок судебных споров принес Левину успех, но весьма скромный: поскольку композиционно пьеса Хакетта и Гудрич в какой-то мере была сходна с его пьесой, жюри усмотрело плагиат; но даже эта ограниченная победа была сведена на нет, потому что получить хоть сколько-нибудь существенное возмещение убытков оказалось невозможно. Левин рассылал листовки, собирал подписи, создал комитет защиты, выступал с речами, помещал в газетах заявления, подключал к своему делу раввинов и писателей (в том числе Нормана Мейлера). Он выпустил книгу «Одержимость» — свое величественно-исповедальное «J'accuse!»[70] — и в одной стычке за другой репетировал битву за постановку своей версии. В ответ ему бросали столь же яростные обвинения: маккартист, преследователь «красных». Стало циркулировать словечко «параноик»: как иначе назвать человека, выступающего против популяризации и разжижения, на которых всегда стоял и стоит Бродвей? «У меня, безусловно, нет никакого желания нагонять на публику тоску, — заявил Канин. — Я вообще не считаю, что такая цель спектакля допустима». (Прощайте, «Гамлет» и «Король Лир»!)