Вот уже и шестьдесят стукнуло. Я заикнулся насчет пенсии, а Ермаш в ответ:
— Поработай еще пару лет. Неудобно получится — в канун сорокалетия Дня Победы Ермаш увольняет ветерана войны…
— Сил нету, да и надоел я творческим работникам. Как только терпят…
— Терпят, говоришь? А сколько поздравлений получил? А цветов — машину загрузили.
— Так это специально, на поминки.
— Типун тебе на язык!
Я ошибся не намного, вскоре мы справляли поминки и по советскому кино, и по советской власти…
Гору приветственных адресов я за один раз унести не смог. Шикарные папки, высший уровень подхалимажа — на Руси это умеют. Если поверить тому, что написано, то получалось, что я, по меньшей мере, гениальный руководитель и, вообще, отец советского кино, ну, вроде как сейчас Туркмен-баши. А подписи — хоть музей автографов устраивай. В общем, самая пора подводить итоги. Я не достоин был громкого славословия. Это мне надо благодарить судьбу за то, что свела она меня с миром кинематографа. Мой труд вовсе не походил на кропотливое радение чиновника. За годы, проведенные на Малом Гнездниковском переулке, я прошел мастер-класс у выдающихся деятелей киноискусства. С каждым из них я совершал движение от литературного сценария через режиссерскую разработку до готовой ленты, вникая в движение мысли мастера. Григорий Козинцев, Лев Кулиджанов, Сергей Бондарчук, Евгений Матвеев, Лариса Шепитько, Сергей Герасимов, Станислав Ростоцкий, Василий Шукшин, Элем Климов, Марлен Хуциев, Виктор Туров, Иосиф Хейфиц, Реваз Чхеидзе, Сико Долидзе, Иван Пырьев, Глеб Панфилов и многие другие, о ком я уже вспоминал, — идя рядом с ними, углубляясь в их работы, я постигал тайны кинематографического процесса и сложный мир художников экрана. Едва ли кто еще может похвалиться таким пантеоном учителей. Не беда, что общение происходило иногда в сложной обстановке. Ангельский характер режиссеру противопоказан, да и я, в силу своего положения в кинематографической иерархии, не мог быть ангелом, к тому же случались срывы, ошибки — кто от них застрахован. Особенно отягощала обязанность доводить до творца чье-то мнение, с которым вовсе не согласен, попадать в положение без вины виноватого.
Глядя на экран, я не уставал восхищаться нашими актерами. Мы обладали лучшей в мире актерской школой. Они не все умели так ослепительно улыбаться или играть мышцами, как их голливудские коллеги. Но они не играли, не подражали персонажам, рожденным фантазией, как дрессированные обезьяны. Они жили на экране, воссоздавая полнокровные образы своих героев с достоверностью, которая покоряла зрителей. Сидящие в зале узнавали в них себя, своих близких, знакомых. Им верили, подражали, в них влюблялись или ненавидели — все всерьез. Именами героев называли детей. Среди актеров у меня было немало добрых знакомых и приятелей. Наиболее устойчивые и сердечные отношения были со сценаристами, собратьями по литературному цеху. Высшей наградой для себя считал радость зрителя.
Едем домой. Водитель Алексей Иванович, многолетний мой спутник, человек молчаливый и скромный, вдруг заговорил. Да как!
— Вышли мы вчера с женой из кинотеатра. Снег хлопьями падает, тепло, фонари светят. Красота! И на душе хорошо, как праздник. Жена тоже блаженно улыбается. А ведь эта картина про нашу жизнь, Леша, и локотком к моему боку жмется… Такой вечер прожили!
Жена Алексея Ивановича, дама интеллигентная, образованная, работала переводчицей в некоей внешнеторговой организации, а смотрели они фильм “Москва слезам не верит”. Признание человека далекого от искусства для меня было дороже любого отзыва в печати. Режиссера Владимира Меньшова поливали то кипятком, то ледяной водой. Элита презрительно кривила губы: снял сказочку про социализм. А американская Киноакадемия присудила Оскара. Вероятно, за добрую улыбку авторов и красоту человеческих отношений.
В 1985 году, в период начавшейся перестройки, я вышел на пенсию и оставил пост заместителя председателя Госкино. Но с кинематографом не расстался — Ермаш предложил мне должность редактора альманаха “Киносценарии”.
Глава 3
ВРЕМЯ ВЕЛИКОЙ ЛЖИ
Судьба — великая шутница. Я сел за компьютер, чтобы начать последнюю и самую трагическую часть рассказа о своей жизни, 9 мая 2003 года, в день, обозначивший высшую точку звездного взлета моего народа — в праздник всенародного торжества и скорби, Праздник Победы над фашистской Германией. Я не подстраивал свою работу, чтобы столкнуть величие и падение Отчизны именно в этот день — так легла карта, независимо от моей воли. Еще вчера, внеся последние поправки в строки воспоминаний о второй моей жизни, я ломал голову над тем, как назвать последнюю часть воспоминаний об историческом катаклизме, быть свидетелем которого сподобила меня судьба. И лишь сегодня, услышав по радио звуки военных маршей и торжественные голоса дикторов, опомнился — сегодня же День Победы! Клянусь Твоим именем, Господи, что я не подстраивался к этой дате, чтобы заострить драматургию рассказа о своей жизни. Таково было веление судьбы.
Весть о смерти Брежнева застала меня в командировке в Варшаве. Придя в посольство на траурный сбор и слушая сообщение посла, я почувствовал, что по щеке скатывается слеза. С чего бы это? Когда умер Сталин и плакали тысячи людей, в моей душе не шелохнулось скорбное чувство, хотя я был моложе, наивнее и более открыт для впечатлений бытия, а величие и незаменимость “отца народов”, казалось, пропитали даже воздух. Вроде бы сам Бог велел воспечаловаться, но сердце мое оставалось бесчувственным. А тут… Я бывал порой близок к “вождям” и знал о них довольно много такого, что начисто снимало ореол святости, которым окутывала их официальная пропаганда. Правда, с годами размягчалась душа, и каждая смерть вызывала сопереживание. Что же касается Брежнева, то неуклюжие попытки вознести его при жизни к горним высям вызывали, скорее, недобрый смех, чем восхищение. А кое-что, как, например, награждение орденом Победы и целый венок золотых геройских звезд, восторженный вой вокруг литературных упражнений, якобы написанных им, — все это вызывало возмущение. Но его смерть была предвестьем пугающих перемен. Что заместит привычный старческий маразм? Те, кто мог претендовать на партийный престол, мало чем отличались по возрасту от усопшего, а значит, станут “калифами на час” и так же через короткое время уедут из Дома профсоюзов на лафете под звуки трагического марша Шопена. Смена властей означала бесконечную череду перемен, в лучшем случае бесполезных, чаще вредных. Несмотря на отдаленность лет, хорошо запомнился кавардак, начавшийся после смерти Сталина и увенчавшийся воцарением “культа без личности”. Кто взорвет стоячее болото по смерти Брежнева? Увы, вокруг него осталась пустота.
Советский посол в Польше, мой старый комсомольский друг Станислав Пилатович, когда мы остались вдвоем, спросил:
— С чего ты так расчувствовался?
— Черт его знает… Нехорошее предчувствие. Какой начнется бардак, и так дураки одолели…
Стас махнул рукой:
— Закроем тему…
Я черкнул на листке бумаги: “Думаешь, слушают? Друзья ведь”.
Он усмехнулся:
— То-то оно. С врагами отношения ясные, а друг всегда загадка. — И щелкнув зажигалкой, предал огню мою бумажку. Что он имел в виду, стало известно позднее.
С чего начинается Родина? С вокзального ресторана в Бресте. Едучи из-за рубежей, мы всегда заходили туда съесть тарелку борща, три-четыре штуки оладьев из тертой картошки со сметаной — “драников”, на белорусском языке. На этот раз возле буфета грохотал динамик радио, передавали сообщение о пленуме ЦК, на котором избрали Генерального секретаря взамен почившего Брежнева. Им стал Андропов. Когда диктор, зачитывая его биографию, сказал, что в недавнем прошлом он работал председателем Комитета госбезопасности, проходивший мимо нас мужик насмешливо буркнул:
— Вот это самое главное. — И недобро засмеялся.
Не все жители Бреста любили советскую власть и, особенно, КГБ.
Андропов начал с закручивания гаек. По магазинам в рабочее время побежали опричники, отлавливая тех, кто, оставив на служебном столе бумажки, отправился по своим делам. В тронной речи было намечено очень много полезного. Но человек предполагает, а Бог располагает. Минул год, а то и меньше, и повезли на лафете из Колонного зала на Красную площадь под музыку Шопена только вошедшего во вкус власти Генерального секретаря. Не выдержали почки. На его место поставили древнего канцеляриста Черненко. Этого подвела любовь к рыбке. Говорили, что, поехав на курорт, отправился с местными кадрами на рыбалку. Ловили, думаю, на “самодур” — длинную леску с дюжиной крючков, наживленных цветной шерстяной ниткой. Процесс излюбленного номенклатурой способа ловли был несложен — сиди в лодочке и только успевай опускать и вытаскивать снасть да снимать глупую пикшу или ставридку. Тут же на бережку ее присаливали и коптили — божественная еда. Но прошел слух, что рыбкой угостил кто-то из друзей. Отведал Константин Устинович гостинца горячего копчения и вернулся в Москву кандидатом на лафет. Заходили кругами возле него кандидаты на престол. Помню показанную по телевидению сцену вручения больному удостоверения депутата Верховного Совета СССР. Рвавшийся к власти секретарь Московского горкома партии Владимир Гришин всячески изображал оптимизм, а Черненко, которого кое-как привели в вертикальное положение, не мог руку поднять, чтобы взять красную книжицу. И снова тащат по Охотному ряду лафет, украшенный цветами, и снова ждем вождя. А выбирать-то вроде не из кого… Были толковые мужики — Мазуров, Шелепин, но их уже безвозвратно отставили еще при жизни Леонида Ильича, как говорили, за “небрежность”. Толковый промышленник Долгих и кандидат в члены Политбюро, секретарь ЦК Белоруссии Машеров еще “не дозрели”. Близко к трону вертелся протеже “серого кардинала” Михаила Суслова, его земляк, бывший секретарь Ставропольского крайкома партии Горбачев, известный среди жаждавших минеральных вод и грязей как Миша-“конверт”. Но о нем никто всерьез и не думал. А расклад сил на заседании Политбюро оказался таким — кого-то услали в командировку, кто-то приболел, — и решили выйти на пленум с кандидатурой Горбачева. Я слышал, будто бы предложение внес Андрей Громыко — отсекший сразу притязания Гришина. Лучше бы у него отсох язык в эту минуту…