Но довольно, пора говорить о литературе с тобой, нашим Корифеем».
Далее рукою А. П. Керн в середине письма: «Ей-богу, он ничего не хочет и не намерен вам оказать (насилу упросила). Если бы вы знали, чего мне это стоило! Самой безделки: придвинуть стул, дать перо и бумагу и сказать – пишите. Да спросите, сколько раз повторить это должно было. Repetitio est mater studiorum».
«Зачем же во всем требуют уроков, а еще более повторений? – продолжает Родзянко. – Жалуюсь тебе, как новому Оберону: отсутствующий, ты имеешь гораздо более влияния на нее, нежели я со всем моим присутствием. Письмо твое меня гораздо более поддерживает, нежели все мое красноречие».
Рукою А. П. Керн: «Je vous proteste qu’il n’est pas dans mes fers»…
«А чья вина? Вот теперь вздумала мириться с Ермолаем Федоровичем: снова пришло давно остывшее желание иметь законных детей, и я пропал. – Тогда можно было извиниться молодостью и неопытностью, а теперь чем? Ради бога, будь посредником».
Рукою А. П. Керн: «Ей-богу, я этих строк не читала! Но заставила их прочесть себе 10 раз». Тем-то Анна Петровна и очаровательнее, что со всем умом и чувствительностью образованной женщины, она изобилует такими детскими хитростями. Но прощай, люблю тебя и удивляюсь твоему гению и восклицаю:
О, Пушкин, мот и расточитель
Даров поэзии святой,
И молодежи удалой
Гиерофант и просветитель,
Любезный женщинам творец,
Певец Разбойников, Цыганов,
Безумцев, Рыцарей, Русланов,
Скажи, чего ты не певец?
Моя поэма Чуйка скончалась на тех отрывках, что я тебе читал, а две новые сатиры пошлю в марте напечатать. Аркадий Родзянко».
Пушкин ответил стихами, как с ним часто случалось, когда он писал к поэтам. Мы не знаем, были ли отосланы эти стихи к Родзянко. Анна Петровна получила их из рук самого Пушкина в Тригорском.
Ты обещал о романтизме,
О сем Парнасском афеизме,
Потолковать еще со мной,
Полтавских муз поведать тайны,
А пишешь лишь о ней одной.
Нет, это ясно, милый мой,
Нет, ты влюблен, Пирон Украйны.
Ты прав: что может быть важней
На свете женщины прекрасной?
Улыбка, взор ее очей
Дороже злата и честей,
Дороже славы разногласной;
Поговорим опять о ней.
Хвалю, мой друг, ее охоту,
Поотдохнув, рожать детей,
Подобных матери своей…
И счастлив, кто разделит с ней
Сию приятную заботу:
Не наведет она зевоту.
Дай бог, чтоб только Гименей
Меж тем продлил свою дремоту!
Но не согласен я с тобой,
Не одобряю я развода:
Во-первых, веры долг святой,
Закон и самая природа…
А во-вторых, замечу я,
Благопристойные мужья
Для умных жен необходимы:
При них домашние друзья
Иль чуть заметны, иль незримы.
Поверьте, милые мои,
Одно другому помогает,
И солнце брака затмевает
Звезду стыдливую любви!
Общий тон и письма Пушкина, и приведенного стихотворения довольно нескромны. Об А. П. Керн он говорит словами, не показывающими особенного уважения к ней. В его глазах это была молоденькая, хорошенькая генеральша, полуразведенная жена смешного и старого мужа, легкая, почти бесспорная добыча первого встречного обольстителя. Но вот Анна Петровна появилась перед ним воочию, и перемена наступила с волшебной быстротой. Воображение вспыхнуло и осветило женщину всем блеском своих многоцветных огней, похожих на огни фейерверка. Гений чистой красоты проглянул под довольно банальными чертами легкомысленной барыни. Это преображение длилось очень недолго, и огни вскоре погасли, распространяя дым и копоть. Но в течение нескольких месяцев поэт находился всецело под обаянием – если не Анны Петровны – то того образа ее, который он сам себе создал.
III
А. П. Керн приехала в Псковскую губернию в середине июня. Она начала тяготиться своим двусмысленным положением и готова была при помощи родственников сделать первый шаг к сближению с мужем, который, со своей стороны, ничего лучшего не желал. Прибытие ее в Тригорское явилось для поэта неожиданностью, хотя какое-то предчувствие подсказывало ему, что его ожидает нечто приятное. Ольга Сергеевна Пушкина рассказывала впоследствии сыну, что у брата ее чесался левый глаз, сильно билось сердце, и его бросало то в жар, то в озноб, когда в один прекрасный день он отправился в Тригорское.
Далее пусть говорит сама Анна Петровна.
«Мы сидели за обедом и смеялись над привычкою одного господина, Рокотова, повторявшего беспрестанно: «Pardonnez ma franchise; je tiens beaucoup a votre opinion».
Вдруг вошел Пушкин с большою, толстою палкой в руках. Он после часто к нам являлся во время обеда, но не садился за стол, он обедал у себя гораздо раньше и ел очень мало. Приходил он всегда с большими дворовыми собаками chien-loup. Тетушка, подле которой я сидела, мне его представила; он очень низко поклонился, но не сказал ни слова: робость видна была в его движениях. Я тоже не нашлась ничего ему сказать, и мы не скоро познакомились и заговорили…»
Любопытную черту представляет собою эта робость, внезапно проявленная двадцатишестилетним, бывалым и многоопытным Пушкиным. Современный биограф имеет право не быть так доверчив, как простодушная Анна Петровна, постоянно попадавшаяся в ловушки, расставляемые ей мужчинами. План правильной осады, которую надлежало начать против новой посетительницы Тригорского, мог создаться у Пушкина еще раньше во время его переписки с Родзянко. Показная робость первых шагов была испытанным средством традиционной любовной стратегии. Вальмон из «Опасных Связей», начиная свою кампанию против г-жи Турвель, тоже прикидывается застенчивым и боязливым.
Более того, в данном случае Пушкин, так хорошо знавший женский нрав, должен был понимать, что Анну Петровну, побывавшую в школе А. Г. Родзянко, а также, вероятно, и других господ того же склада, мудрено было поразить дерзостью и бесцеремонностью. Недостаток внешней почтительности мог даже возмутить и обидеть ее, как намек на ее не совсем безупречную репутацию.
По всем этим причинам мы не особенно склонны верить непривычной застенчивости Пушкина. Но целиком и без всяких оговорок стать на эту точку зрения также нельзя. Он действительно любил А. П. Керн, правда, недолго, но сильно. Она была уже не так хороша собою, как в юные годы, но, по-видимому, ей свойственна была особенная, томная и чувственная грация, от которой неизменно кружились все мужские головы. И любовь в сердце Пушкина, как это с ним часто бывало, должна была загореться сразу, в первую же минуту этого нечаянного свидания в столовой Тригорской усадьбы. Впечатление от встречи в 1819 году, оживленное перепиской с Родзянко, вдруг соединилось с этим новым, и по внезапности своей, тем более сильным впечатлением. Нахлынули желания, туманившие мозг, и расчетливый донжуан обратился на минуту в неловкого, объятого замешательством влюбленного.
С этой встречи, в течение месяца слишком, они виделись почти каждый день.
Оправившийся от своей действительной или мнимой неловкости Пушкин рассыпал перед восхищенной Анной Петровной блестящие каскады своего остроумия и любезности. Все же главным средством обольщения для него был его поэтический талант, и он не преминул им воспользоваться. «Однажды, – продолжает свой рассказ А. П. Керн, – явился он в Тригорское со своей большою, черною книгой, на полях которой были начерчены ножки и головки, и сказал, что принес ее для меня. Вскоре мы уселись вокруг него, и он прочитал нам своих «Цыган». Впервые мы слушали эту чудную поэму, и я никогда не забуду того восторга, который охватил мою душу. Я была в упоении, как от текучих стихов этой чудной поэмы, так и от его чтения, в котором было столько музыкальности, что я истаивала от наслаждения… Через несколько дней после этого чтения тетушка предложила нам всем после ужина прогулку в Михайловское. Пушкин очень обрадовался этому, – и мы поехали. Погода была чудесная, лунная июльская ночь дышала прохладой и ароматом полей. Мы ехали в двух экипажах: тетушка с сыном в одном, сестра [Анна Ник. Вульф], Пушкин и я – в другом. Ни прежде, ни после я не видела его таким добродушно веселым и любезным. Он шутил без острот и сарказмов, хвалил луну, не называл ее глупою, а говорил: «J’aime la lune, quand elle eclaire un beau visage». Хвалил природу и говорил, что он торжествует, воображая в ту минуту, будто Александр Полторацкий остался на крыльце у Олениных, а он уехал со мною. Приехавши в Михайловское, мы не вошли в дом, а пошли прямо в старый, запущенный сад, Приют задумчивых дриад, с длинными аллеями старых деревьев, корни которых, сплетаясь, вились по дорожкам, что заставляло меня спотыкаться, а моего спутника – вздрагивать. Тетушка, приехавши туда вслед за нами, сказала: «Mon cher Pouchkine, faites les honneurs de votre jardin a madame». Он быстро подал мне руку и побежал скоро, скоро, как ученик, неожиданно получивший позволение прогуляться.
Подробностей разговора нашего не помню; он вспоминал нашу первую встречу у Олениных, выражался о ней увлекательно, восторженно и в конце разговора сказал: «Vous aviez un air si virginal; n’est ce pas, que vous aviez sur vous quelque chose, comme une croix». На другой день я должна была уехать в Ригу вместе с сестрою – Анной Николаевной Вульф. Он пришел утром и на прощание принес мне экземпляр 2-й главы «Онегина» в неразрезанных листках, между которыми я нашла вчетверо сложенный лист бумаги со стихами: