Я помню чудное мгновенье
и проч.
Когда я собиралась спрятать в шкатулку поэтический подарок, он долго на меня смотрел, потом судорожно выхватил и не хотел возвращать; насилу выпросила я их опять; что у него мелькнуло тогда в голове – не знаю. Стихи эти я сообщила тогда барону Дельвигу, который их поместил в своих «Северных Цветах».
Мих. Ив. Глинка сделал на них прекрасную музыку и оставил их у себя. Во время пребывания моего в Тригорском я пела Пушкину стихи Козлова:
Ночь весенняя дышала
Светлоюжною красой.
Тихо Брента протекала,
Серебримая луной…
и проч.
Мы пели этот романс Козлова на голос Benedetla sia la madre – баркаролы венецианской. Пушкин с большим удовольствием слушал эту музыку и писал в это время Плетневу: «Скажи от меня Козлову, что недавно посетила наш край одна прелесть, которая небесно поет его Венецианскую ночь на голос гондольерского речитатива; я обещал о том известить милого, вдохновенного слепца. Жаль, что он не увидит ее, но пусть вообразит себе красоту и задушевность; по крайней мере, дай бог ему ее слышать. Questo e scritto in presenza della donna, come ognun puo veder».
Пушкин уже весь пылал страстью, и немногого не хватало, чтобы пламя это сообщилось Анне Петровне. Но тут поджидал его (а может быть, отчасти и ее) весьма неприятный сюрприз: в дело вмешалась Прасковья Александровна Осипова и настояла на немедленном отъезде всего семейства вместе с Анной Петровной в Ригу. Анненков говорит, что Прасковья Александровна увезла племянницу «во избежание катастрофы». Прогулка, о которой повествует Анна Петровна, состоялась 18 июля, а 19-го обитательницы Тригорского двинулись в путь.
Прасковья Александровна, конечно, хотела прекратить интригу, охранить устои нравственности и приличий. Но это ли было главным мотивом ее поступков? И сам Пушкин, и Анна Петровна, и Анна Николаевна Вульф сомневались в этом, и, кажется, были правы: Прасковья Александровна ревновала и пользовалась случаем устранить молодую и обольстительную соперницу.
Моральные соображения давали для того весьма удобный предлог.
За предыдущие месяцы в сношениях между Михайловским и Тригорским, поскольку они нам известны, не проскользнуло ничего, позволяющего заподозрить излишне нежные чувства П. А. Осиповой к ссыльному поэту. Переписки за это время между ними не было, а все лица, посвященные в тайну, если таковые имелись, хранили молчание. В марте 1825 года Прасковья Александровна записывала у себя в месяцеслове:
Пушкин играл в вист гораздо хуже и менее удачно, нежели тригорская барыня; это явствует из приведенной записи. Но предположить на этом основании о возможности каких-нибудь романических отношений между партнерами, разумеется, нельзя. Перед нами идиллическая, невинная, несколько даже сонная картина помещичьей жизни в деревенской глуши. И вот, внезапно ревнивая вспышка, происшедшая в июле того же года, озаряет эту картину совершенно новым светом.
Прасковья Александровна бесспорно имела причину ревновать: Пушкин действительно увлекся Анной Петровной Керн. Но было ли у П. А. Осиповой хоть какое-нибудь право на это? Иначе говоря, остались ли ее отношения с Пушкиным в границах обыкновенного доброго знакомства, или проникло сюда уже какое-нибудь более интимное начало? Этому вопросу, вероятно, суждено навсегда остаться без ответа. Прасковья Александровна, если пренебречь понятиями того времени, была еще далеко не старуха. По-видимому, она хорошо сохранилась физически и – что еще важнее – сберегла душевную молодость. По женской линии она происходила из рода Ганнибалов. Значит, в жилах ее бунтовала та же горячая, неукротимая африканская кровь, что и у Пушкина. А поэт, томимый скукой заточения и отрезанный почти от всего мира, не мог быть особенно взыскателен. Кроме того, роман с Прасковьей Александровной представлял для него одно важное преимущество: создавалась надежная гарантия, что его не женят в конце концов на одной из барышень Вульф – перспектива, которой он, кажется, очень побаивался в глубине души.
19 числа Прасковья Александровна уехала вместе с племянницей и старшей дочерью. Сын должен был вскоре последовать за нею. Пушкина ожидало довольно продолжительное одиночество. По старой памяти он часто наведывался в Тригорское и обо всем виденном там аккуратно осведомлял отсутствующую хозяйку имения. Его письма к Прасковье Александровне очень почтительны и даже церемонны. Однажды он позволил завести речь об Анне Петровне: «Хотите знать, что такое m-me Керн? У нее гибкий ум; она все понимает; она легко огорчается и так же легко утешается; она застенчива в манерах, смела в поступках, но чрезвычайно привлекательна».
Видимо, ему смертельно хотелось поговорить с кем-либо о предмете своего нового увлечения. Но с Прасковьей Александровной можно было касаться этой темы лишь весьма осторожно. Поэтому он избрал себе более подходящую конфидентку в лице Анны Николаевны Вульф.
Часть его письма, посланного всего два дня спустя после отъезда Анны Николаевны из Тригорского, мы уже приводили.
Но эти небрежные, насмешливые строки служили только вступлением. В сущности же письмо было написано для А. Керн, которой – он это знал – ее чувствительная кузина непременно покажет послание из Михайловского.
«Все Тригорское поет: не мила ей прелесть ночи, и у меня от этого сжимается сердце; вчера Алексей и я говорили 4 часа подряд. Никогда у нас еще не было такой долгой беседы.
Угадайте, что нас вдруг так соединило? Скука? Сходство наших чувств? Не знаю, право. Каждую ночь я прогуливаюсь у себя по саду; я повторяю себе: она была здесь; камень, о который она споткнулась, лежит у меня на столе возле увядшего гелиотропа [9] . Я пишу много стихов – все это, если угодно, очень похоже на любовь, но, клянусь вам, что никакой любви нет. Если б я был влюблен, то в воскресенье со мною сделались бы судороги от бешенства и ревности, а я был только слегка уколот [10] …И, однако, мысль, что я для нее ничто, что, пробудив и заняв ее воображение, я только потешил ее любопытство, что воспоминание обо мне ни на минуту не сделает ее более рассеянной среди ее триумфов, ни более мрачной в дни печали; что ее прекрасные глаза остановятся на каком-нибудь рижском фате с тем же выражением, мучительным и сладострастным – нет, эта мысль для меня нестерпима; скажите ей, что я от этого умру; нет, не говорите ей этого: она будет смеяться над этим, восхитительное создание! Но скажите ей, что если в ее сердце нет ко мне тайной нежности, меланхолического, таинственного влечения, то я ее презираю, слышите ли?
Да, я ее презираю, несмотря на все удивление, которое должно у нее вызвать это чувство, столь для нее новое.
Прощайте, баронесса (?), примите изъявления преданности от вашего прозаического обожателя.
P. S. Пришлите мне обещанный рецепт. Я столько проделал фарсов, что не могу продолжать – проклятое посещение, проклятый отъезд».
Пушкин любил и, следственно, ревновал. Таков уж был его характер. Ближайшим предметом его ревности явился Алексей Вульф, который пока оставался в Тригорском, но в скором времени должен был выехать в Ригу. Ревность не была в данном случае вполне безосновательной, ибо Вульф уже начал ухаживать за своею двоюродной сестрой и успел произвести на нее некоторое впечатление.
Еще больше страшили его новые знакомства, которые ожидали Анну Петровну в Риге. Немного утешало его то обстоятельство, что генерал Керн должен был встретиться там с женой. Старый муж казался безопаснее юного поклонника, и в то же время присутствие его было все же некоторой порукой безопасности для ревнивца.
25 июля он вновь отправил целых два письма в Ригу. Одно из них предназначалось П. А. Осиповой и другое самой А. П. Керн. Интересно сопоставить два эти письма.
«…Надеюсь, – писал Пушкин П. А. Осиповой, – что вы весело и счастливо прибыли в Ригу. Мои петербургские друзья были убеждены, что я буду вас сопровождать. Плетнев сообщает мне довольно странную новость: решение Е. В. показалось им основанным на недоразумении и потому решено вновь поговорить с ним об этом. Мои друзья так стараются, что дело кончится моим заключением в Шлиссельбурге, где, конечно, у меня не будет по соседству Тригорского, которое при всей его теперешней пустоте все же служит для меня утешением.»
«Я нетерпеливо жду новостей от вас; пришлите их мне, умоляю вас об этом.
Не говорю вам ни о моей почтительнейшей дружбе, ни о моей вечной признательности и приветствую вас от всей глубины моей Души».
Чувства почтительной дружбы и вечной признательности предназначались Прасковье Александровне, но любовь досталась в удел А. П. Керн. Вероятно, Пушкин потому так жаждал получить новости из Риги, что надеялся узнать хоть стороною что-нибудь касающееся Анны Петровны. Но, уже не будучи в силах обуздать свое нетерпение, он в тот же день написал ей самой.