С 1910 года Климова жила во Франции, общалась в основном с оказавшимися там эсерами (некоторое время близко дружила с Савинковым), вышла замуж за одного из них, Ивана Столярова, родила трех дочек (старшая девушкой уехала в Советский Союз, восемь лет провела в лагерях, а позже стала секретарем Ильи Эренбурга). Наталья воспитывала их, вела хозяйство и ненавидела все это до последней степени. В одном письме она писала: «Дочка криком дергает меня целый день, и я теряю голову… Отупела до последней степени… Ей-ей, с сожалением вспоминаю о тюрьме – там не было внутреннего стыда, там хоть человеком себя чувствовала, а теперь, кроме отвращения к себе, ничего не испытываешь…» А в другом: «Заграницу я не люблю. Не понимаю и не хочу понимать самой основы, души ее, и поэтому она навсегда останется чужой. Я удивляюсь ее культуре, ее электричеству, дорогам, богатству и чистоте. И больше всего удивляюсь трудолюбию ее жителей. Здесь все и всегда работают, как крепостные, без праздников и отдыха… Я восхищаюсь ими и чувствую себя бесконечно чужой им… Я знаю, что я имею что-то, чего нет у них, что-то очень большое и важное, что мне дала ленивая и пьяная Россия, и что это что-то есть самое большое и важное на свете».
В августе 1918-го Климова внезапно решила уехать с детьми в революционную Россию (муж ее отправился туда еще до этого, но отъезд семьи не планировался). Она добралась до Парижа, добилась места на пароходе и слегла от испанки, страшного гриппа, от которого за год погибло в несколько раз больше людей, чем на полях Первой мировой войны. 26 октября она умерла. Ей было 33 года.
Короткая жизнь Климовой поражает не только своей поразительной насыщенностью, но и удивительной созвучностью времени, в котором она жила.
Климова была поклонницей одновременно (!) Толстого и Ницше, писала стихи в стиле Бальмонта и занималась тригонометрией. Она страдала от отсутствия справедливости и сочувствовала обездоленным («Постоянный глубокий разлад между понятиями „истина“, „справедливость“, „должное“ и общественными нравами, экономическими и государственными принципами российской действительности. Он всюду и везде… В виде голодных босяков, истощенных рабочих на улице города и в виде разряженных, упитанных, тупо-самодовольных питерских автомобилистов… и в виде голодного, вырождающегося мужика… и в виде либеральствующего барина, „конституционалиста“… и в виде стонущей и вялой интеллигенции»). И относилась к этим беднякам чуть ли не с презрением («Я поразилась убожеством бедных людей. Чем они живут! Сонные, тусклые, бесцветные. Томятся тоской и ничего не могут сделать. Они не смеют дерзать, боятся делать то, что подсказывает им совесть, разум. Они целиком ушли в свои копеечные расчеты»).
До прихода простейшего из лозунгов «Грабь награбленное!» русская революционность была явлением сложным, и Климова эту сложность как будто персонифицирует.
При этом никак нельзя отнестись к этой фигуре только как к слепку одной, хоть и знаменательной эпохи. Многое в ней резонирует с русской жизнью всегда и с русской жизнью сегодня.
Романтическая, хоть и вполне убийственная деятельность эсеров и максималистов была во многом деятельностью «хороших девочек». В сносках к книге о Климовой подробно приводятся биографии множества этих дочек приличных родителей, отказавшихся от всего и ушедших в смертельно опасную жизнь. Их бунт был более окончательным, чем мужской, – он требовал полного отречения не только от касты, но и от предписанного и запрограммированного другими «женского».
Среди фотографий, помещенных в книге Григория Кана, есть одна, где Климова снята с перековавшейся в революционерки надзирательницей Александрой Тарасовой и эсеркой Вильгельминой Гельмс (всем им на тот момент не больше 25). Молодые женщины с некоторым вызовом смотрят в камеру, и современного зрителя даже оторопь берет – настолько они похожи на девушек из Pussy Riot. То есть сначала вздрагиваешь, а потом говоришь себе: ничего удивительного – этот тип вечен. «Судьба Натальи Климовой касается великой трагедии русской интеллигенции», – писал Шаламов. Это уже звучит довольно высокопарно, но этого недостаточно. Ее судьба касается русской трагедии вообще.
Климова – это во многом то, что в России не случилось. То есть – одно из многого, что здесь не случилось. Потому что именно такие, как она, должны были бы стать здесь борцами за женские права, но не успели: революция спустила их сверху в обязательном порядке, и, как практически любые права, доставшиеся таким образом, они скоро во многом превратились в формальность. Наличие огромного числа женщин в среднем и высшем эшелонах советских органов (именно такую женщину – советского функционера воспел Галич под именем «товарища Парамоновой») уживалось с общей презумпцией «бабы-дуры» и даже «бьет – значит любит».
Низложение советской власти отменило даже чисто декларативные представления о женской самодостаточности. Новая культура предлагала женщину как аксессуар, прилагающийся к набору других символов успеха вроде большой машины и дачи в «престижном» месте, а книжные магазины в одночасье оказались завалены руководствами, как выйти замуж за миллионера и как лучшим способом использовать знание, что путь к сердцу мужчины лежит через желудок. Теперешняя линия государственного и общественного консерватизма, во многих других областях полностью отменяющая опыт и установки девяностых, этот подход как раз только закрепила, внеся лишь некоторые коррективы вроде рекомендованного православия и плодовитости. В итоге мы имеем дело с практически консенсусным мнением, которого придерживаются люди что консервативных, что либеральных взглядов. Вопрос о положении, правах и возможностях женщин (ну, за исключением разве что, конечно, случаев прямой уголовщины: по статистике в России от домашнего насилия погибает 40 женщин в день) – это считается навязчивой идеей узкого кружка, мало совпадающей с интересами общества.
Да и вообще, что они, собственно, такое – эти «интересы российского общества»? Сегодня это словосочетание употребляется или в телевизионно-пафосном ключе, или в ключе ироническом. В теперешнем интеллектуальном поле любая структурность и строгость представляется одномерностью и, соответственно, объявляется смешной и недостаточно прозорливой. Это сводит на нет практически любую правозащитную деятельность, требующую «тупого», что называется, отстаивания вполне одномерных истин.
И это уж точно изничтожает попытки отечественных феминистских движений и программ, да и вообще даже обсуждения положения женщин. Потому что – ну как, как можем мы, такие тонкие и рафинированные, об этом говорить без иронии. Нет, домашнее насилие мы, конечно, осуждаем, но все эти вопросы политкорректности и прочее – это фи.
В итоге те, кто готов вести серьезный и артикулированный разговор о положении женщин, и, главное, те, кто готов предложить набор самых простых (и потому понятных) общественных правил и потом их именно что «тупо» отстаивать, оказываются загнанными в интеллектуальное гетто – как недостаточно затейливые, недостаточно «легкие» и вообще недостаточно клевые.
Зато мы можем успокаивать себя тем, что у нас с иронией все хорошо.
А если уж меня уже вынесло на «женскую тему» (меня, надо признаться, на нее часто выносит) – то вот. Ни слова бы здесь не поменяла, ни слова.
Экранизация «Джейн Эйр» с Мией Васиковской и Майклом Фассбендером
09.09.2011
Месту, которое занимает «Джейн Эйр» в современном западном каноне, на русском просто нет названия. Речь идет не о литературных достоинствах, а о том, что это – вполне официально – один из главных «женских» текстов. Общепризнанно важное свидетельство развития женского самосознания и самопознания. И нет такой программы women studies (как и нет уважающего себя университета, в котором такая программа бы отсутствовала), где бы этот текст не изучался всесторонне.
И действительно, книгу Бронте вполне можно представить как один из работающих ответов на классический вопрос, сформулированный Симоной де Бовуар: «Что значит быть женщиной?» Причем один из самых ярких ответов на него – именно на материале романа Бронте – был дан задолго до того, как он был задан: «Прежде всего это означает оставаться гувернанткой и влюбленной в мире, где большинство людей не гувернантки и не влюблены».
Эта фраза из эссе Вирджинии Вулф о романах сестер Бронте идеально формулирует суть мироощущения Джейн Эйр (она гневно осознает свою неподходящесть мужскому миру, куда она никогда не сможет войти на своих условиях) и женское мироощущение вообще – если принять «гувернантку» (то есть принципиально неравноправную) и «влюбленную» (то есть принципиально ранимую) как понятия не конкретные, а экзистенциальные.