Вершина блока non fiction – подготовленная Е. Ц. Чуковской публикация фрагмента переписки Лидии Корнеевны Чуковской и академика Виктора Максимовича Жирмунского «Приключенческий роман с неожиданными поворотами сюжета». Речь идет о борьбе (увы, приходится употреблять это слово) за архив Ахматовой, оказавшийся в руках И. Н. Пуниной, дочери третьего мужа Ахматовой. Драматизм этой горькой (и гротескной) истории выразительно передает признание Жирмунского после очередного объяснения с Пуниной: «Мне было очень тяжело выступать в такой роли на квартире А. А. Иногда казалось, что покойница лежит в соседней комнате, а мы – гости, пришедшие выразить родственникам (как обычно – чужим покойнику!) свое соболезнование, или еще хуже – понятые на обыске в квартире недавно умершего любимого человека. Я в эти дни пережил больше, чем за все случаи своих “проработок” в прошлом». Другой фрагмент этой интереснейшей переписки был недавно опубликован в «ахматовском сборнике» «Я всем прощение дарую…» (о нем см. в заметках «При кедре» – «Время новостей» от 8 августа 2006; вошли в предыдущий выпуск «Дневника читателя») – там корреспонденты обсуждают подготовку посмертных изданий Ахматовой. Немного жаль, что эпистолярный диалог оказался разбитым на части (некоторые письма Жирмунского, к сожалению, сейчас недоступны) – это ведь не только важный материал по истории филологической науки или советского литературного быта, но и настоящий памятник человеческому благородству, высоте духа, верности поэзии и дружбе.
«Звездный» принцип последовательно соблюден в стихотворческом разделе. Сергей Гандлевский (целых четыре текста, в прошлом январе было только два), Лев Лосев, Бахыт Кенжеев, Алексей Цветков – все равны как на подбор. Лучшей мне кажется лосевская подборка, лучшим в нем стихотворением – «Депрессия-Россия» с посвящением Е. Р.
Вся Россия, от среднего пояса
с бездорожьем туды и сюды
и до Арктики, аж до полюса,
где подтачивать начали льды,
финский дождик, без устали сеющий,
жаркий луч на Таврическом льве
уместились в седой и лысеющей
черноглазой твоей голове.
Эту хворь тебе наулюлюкали
Блок да Хлебников, с них и ответ.
В ней московский, с истерикой, с глюками,
в январе эйфорический бред
и унынье в июне, депрессия,
в стенку взгляд в петербургской норе,
и чудесный момент равновесия
на тригорском холме в сентябре.
Мэтров в прозаической рубрике представляет Евгений Попов, чей рассказ «Крестовоздвиженский. Выбранные места из переписки Гдова и Хабарова » не слишком отличается от других «выбранных мест из переписки» этих персонажей, каждый из которых (впрочем, как и сочинитель, фамилия которого стала названием сперва для рассказа Гдова, а потом – для рассказа Попова) приятно напоминает писателя, родившегося в городе К., стоящем на великой сибирской реке Е. Словом – типичный Попов, со всеми его мелкими минусами и крупными плюсами.
Рассказ Ольги Славниковой «Басилевс» (кличка кота, но не в коте тут суть) вполне оправдывает свое царственное название. Великолепная и загадочная, очень славниковская, проза – набухающие на глазах, пугающе ощутимые миражи, тихо истлевающая реальность, изощренные психологические загадки без отгадок, пульсация узнаваемой сиюминутности, мерцание вчерашнего дня и обжигающе холодный ветерок вечности. При славниковском умении разворачивать материал вполне мог бы получиться роман, не меньший, чем ее блестящая дебютная работа или букероносный «2017», но автор решил на сей раз оставить стрекозу – стрекозой, не увеличивая ее до размеров собаки.
Истории «Про Берту», которую Маргарита Хемлин поведала читателям на 24 журнальных страницах, вполне хватило бы на несколько объемных томов. Не надо особо острого ума или специальных исторических знаний, чтобы представить себе, сколько сюжетов вместилось в жизнь немецкой еврейки, приехавшей в СССР в 1936 году и еще здравствовавшей в 1980-м. Том развеселом году, когда вместо ранее объявленного коммунизма состоялась Олимпиада, которую пробойкотировали страны свободного мира. Из-за этого Берте не удалось встретиться с отъехавшим в дальние края племянником, который был для нее и сыном и отцом. Как так? А вот так. Читайте – узнаете. Про смех и грех. Про доброту. Про безумие ХХ века. Про душевную чистоту, которую кто-то сберегал и в сталинском аду. Про иронию судьбы. Про подлость и пошлость, что могут подчинить себе того, о ком никто бы так никогда не подумал. Про тихое мужество и беспрерывный стрекот швейной машинки. Про Берту. А заодно про то, что рядом с нами существует редкостно живой, тонкий, не боящийся баек про «банальность», артистичный и щедрый художник – я в это поверил в октябре 2005 года, когда «Знамя» опубликовало цикл рассказов Хемлин «Прощание еврейки».
...
P. S. В ноябре «Знамя» напечатало еще одну повесть Хемлин – «Про Иосифа», убедительно свидетельствующую о том, что успех автора совсем не случаен. Подробнее см. в рецензии «Про людей» и разделе «Итоги».
К восьмидесятипятилетию Юрия Давидовича Левитанского. 22 января 1922 – 25 января 1996
Есть поэты, главная мелодия которых вроде бы ощутима, на уровне интуиции понятна, но в то же время ускользает от любых однозначных определений. «Эмблемные», всем известные и заслуженно любимые строки тут не подмога, а скорее – помеха. Скажешь (подумаешь) Левитанский , и автоматически начинают крутиться знакомые, словно бы всегда существовавшие, строки…
И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной.
Ах, механик, ради бога, что ты делаешь со мной!
Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса
заставляет меня плакать и смеяться два часа,
быть участником событий, пить, любить, идти на дно…
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино…
Или:
– Месяц серебряный, шар со свечою внутри,
и карнавальные маски – по кругу, по кругу!
Вальс начинается. Дайте ж, сударыня, руку,
и раз-два-три,
раз-два-три,
раз-два-три,
раз-два-три!..
Или:
Но вот картина грусти бесконечной,
и я едва не плачу в этот миг,
когда старушка площадь переходит,
в скрещенье тех событий мировых
шагает по дорожке пешеходной,
неся свою порожнюю авоську,
где, словно одинокий звук минорный
и словно бы воробушек озябший,
один лежит на донышке
лимон.
Или:
Давно ли покупали календарь,
а вот уже почти перелистали,
и вот уже на новом пьедестале
себе воздвигли новый календарь,
и он стоит, как новый государь,
чей норов до поры еще неведом…
Или:
Господин Голядкин, душа моя,
человек незлобивый и кроткий,
да ведь тоже недолго ему осерчать не на шутку!
Да ведь ежели этак-то дело пойдет,
тут уже и амбицией пахнет!
Сатисфакцией пахнет, а может быть, даже того —
конфронтацией даже!
…
Барабаны бьют на плацу, барабаны бьют, барабаны.
Чей-то конь храпит, чей-то меч звенит,
чья-то тень вдоль стены крадется.
Колокольчик-бубенчик звенит вдалеке, звенит колокольчик.
Только все обошлось бы, о господи, —
авось обойдется, авось обойдется!
Или:
Каждый выбирает для себя.
Выбираю тоже – как умею.
Ни к кому претензий не имею.
Каждый выбирает для себя.
Или:
Но что с того, что я там был,
в том грозном быть или не быть.
Я это все почти забыл.
Я это все хочу забыть.
Я не участвую в войне —
она участвует во мне.
И отблеск Вечного огня
дрожит на скулах у меня.
Все эти строки неотменимы. И совершенно не хочется делать корректную историко-литературную оговорку: неотменимы, мол, для тех, кто жил поэзией в 1970—80-е годы, кто тогда нуждался в чистом звуке и высвобождающей гармонии. Снимаю ее по двум – внешне противоположным – причинам. Во-первых, и в ту пору далеко не все ревностные читатели стихов ощущали Левитанского до конца своим поэтом. Оставив в стороне общий – закономерный и глубинно болезненный – сюжет принципиального отторжения далеко нехудшей частью читательского сообщества позднесоветской эпохи любого подцензурного слова, замечу, что для многих Левитанский обретался в тени его более харизматичных собратьев – с одной стороны, Окуджавы, с другой – Самойлова. (Переклички с тем и другим у Левитанского, конечно, есть. Как и с Тарковским, Межировым и даже внешне совсем другим Слуцким. Но ясно, что не в них суть.) Во-вторых же, не будучи склонным абсолютизировать якобы случившийся на днях культурный разлом, я думаю, что процитированные строки (к которым есть что добавить) и сейчас не могут оставить равнодушными тех, для кого существует целое русской поэзии, для кого и сейчас живы, скажем, Батюшков, Дельвиг, Полонский, Случевский или Сологуб. Но в том и проблема Левитанского, что привораживают именно строки, строфы, отдельные стихотворения, за которыми трудно (порой кажется – и не нужно) увидеть единство поэтического мира и организующей его судьбы. Просто чара. Просто музыка. Просто нежность, трепет повторяющихся и переливающихся оттенками слов, изгибы прихотливых ритмов, мерцание «посторонних» рифм в белом стихе или их столь же мерцающие пропуски там, где все должно быть «по правилам», прерывистое дыхание длинных, словно боящихся остановиться, строк и периодов.
Меж тем поэтический мир Левитанского безусловно един, но единство это (позволяющее распознать автора и во внешне несхожих стихотворениях, больше того – при сквозном чтении отзывающееся некоторой монотонией) обеспечено постоянным взвимопроницанием двух противоноправленных эмоциональных комплексов.