человек незлобивый и кроткий,
да ведь тоже недолго ему осерчать не на шутку!
Да ведь ежели этак-то дело пойдет,
тут уже и амбицией пахнет!
Сатисфакцией пахнет, а может быть, даже того —
конфронтацией даже!
…
Барабаны бьют на плацу, барабаны бьют, барабаны.
Чей-то конь храпит, чей-то меч звенит,
чья-то тень вдоль стены крадется.
Колокольчик-бубенчик звенит вдалеке, звенит колокольчик.
Только все обошлось бы, о господи, —
авось обойдется, авось обойдется!
Или:
Каждый выбирает для себя.
Выбираю тоже – как умею.
Ни к кому претензий не имею.
Каждый выбирает для себя.
Или:
Но что с того, что я там был,
в том грозном быть или не быть.
Я это все почти забыл.
Я это все хочу забыть.
Я не участвую в войне —
она участвует во мне.
И отблеск Вечного огня
дрожит на скулах у меня.
Все эти строки неотменимы. И совершенно не хочется делать корректную историко-литературную оговорку: неотменимы, мол, для тех, кто жил поэзией в 1970—80-е годы, кто тогда нуждался в чистом звуке и высвобождающей гармонии. Снимаю ее по двум – внешне противоположным – причинам. Во-первых, и в ту пору далеко не все ревностные читатели стихов ощущали Левитанского до конца своим поэтом. Оставив в стороне общий – закономерный и глубинно болезненный – сюжет принципиального отторжения далеко нехудшей частью читательского сообщества позднесоветской эпохи любого подцензурного слова, замечу, что для многих Левитанский обретался в тени его более харизматичных собратьев – с одной стороны, Окуджавы, с другой – Самойлова. (Переклички с тем и другим у Левитанского, конечно, есть. Как и с Тарковским, Межировым и даже внешне совсем другим Слуцким. Но ясно, что не в них суть.) Во-вторых же, не будучи склонным абсолютизировать якобы случившийся на днях культурный разлом, я думаю, что процитированные строки (к которым есть что добавить) и сейчас не могут оставить равнодушными тех, для кого существует целое русской поэзии, для кого и сейчас живы, скажем, Батюшков, Дельвиг, Полонский, Случевский или Сологуб. Но в том и проблема Левитанского, что привораживают именно строки, строфы, отдельные стихотворения, за которыми трудно (порой кажется – и не нужно) увидеть единство поэтического мира и организующей его судьбы. Просто чара. Просто музыка. Просто нежность, трепет повторяющихся и переливающихся оттенками слов, изгибы прихотливых ритмов, мерцание «посторонних» рифм в белом стихе или их столь же мерцающие пропуски там, где все должно быть «по правилам», прерывистое дыхание длинных, словно боящихся остановиться, строк и периодов.
Меж тем поэтический мир Левитанского безусловно един, но единство это (позволяющее распознать автора и во внешне несхожих стихотворениях, больше того – при сквозном чтении отзывающееся некоторой монотонией) обеспечено постоянным взвимопроницанием двух противоноправленных эмоциональных комплексов.
На одном полюсе то, что всего лучше передает расхожее словосочетание «тихий ужас». Именно тихий, обволакивающий, теперь (когда позади остались чудовищная война и годы глухих мытарств, столько разрывов и столько потерь!) словно бы из ничего рождающийся, но от того не менее угрожающий и властный.
Ночью проснулся от резкого крика «Спасите!».
Сел и прислушался. Тихо в квартире и сонно.
Спали спокойно мои малолетние чада,
милые чада, мои малолетние дщери.
Что же случилось? Да нет, ничего не случилось.
Все хорошо, мои милые. Спите спокойно.
Да не разбудит однажды и вас среди ночи
тщетно молящий о помощи голос отцовский.
Да не почудится вам, что и вы виноваты,
если порою мне в жизни бывало несладко,
если мне так одиноко бывало на свете,
если хотелось мне криком кричать
временами.
На другом полюсе – истовая благодарность и привязанность к однажды и ненадолго данной тебе жизни, о которых идет речь в позднем (как и цитированные выше стихи о ночном крике) «Послании юным друзьям».
Да, говорю я, жизнь все равно прекрасна,
даже когда трудна и когда опасна,
даже когда несносна, почти ужасна —
жизнь, говорю я, жизнь все равно прекрасна.
…
Как я цеплялся жадно за каждый кустик!
Как я ногтями в землю впивался эту!
Нет, повторял в беспамятстве, не поеду!
Здесь, говорил я, здесь хочу оставаться!
…
Да, говорю, прекрасна и бесподобна,
как там ни своевольна и ни строптива —
ибо к тому же знаю весьма подробно,
что собой представляет альтернатива…
…
Небо багрово-красно перед восходом.
Лес опустел. Морозно вокруг и ясно.
Здравствуй, мой друг воробушек,
с Новым годом!
Холодно, братец, а все равно – прекрасно!
Логически примирить эти два чувства невозможно (учителем жизни Левитанский не был и быть не хотел). Можно слить их в колдовском плетении словес, в умиленном воспроизведении пригрезившейся музыки, в меланхолических повторах ласковых созвучий – и так приблизиться к единственно желанному чуду, остановить вечно ускользающее мгновенье.
Музыка моя, слова,
их склоненье, их спряженье,
их внезапное сближенье,
тайный код, обнаруженье
их единства и родства…
…
музыка моя, слова,
ах, как музыка играет,
только сердце замирает
и кружится голова —
синь, синица, синева.
...
P. S. Пятью годами раньше я уже писал о Левитанском («Вышел зайчик погулять» – статья включена в мою книгу «Памятные даты. От Гаврилы Державина до Юрия Давыдова» – М., 2002). Прошу прощения за практически неизбежные в таких случаях повторы.
Подобный своему чудесному герою
К двухсотсемидесятипятилетю Пьера Огюстена Карона де Бомарше. 24 января 1732 – 18 мая 1799
Сын парижского часовщика не получил увековечившую его фамилию при рождении. Пьер Огюстен Карон прикупил дворянское прозванье «де Бомарше» взрослым человеком, и это было далеко не самым ярким событием в его экстравагантной жизни. Приключения начались с того, что пошедший по отцовской стезе юноша усовершенствовал часовой механизм. Многославный мастер присвоил его открытие, но сильно промахнулся – изобретатель защитил свой приоритет письмом в журнал, доказав, что пером он владеет не хуже, чем пинцетом и отверткой. Разбирательство было шумным. В итоге выигравший дело Карон удостоился аудиенции у самого Людовика XV и, сумев очаровать старого короля, не только получил высочайший заказ, но и стал своим человеком при дворе.
Будущий создатель непобедимого Фигаро ублажает принцесс забавными россказнями и игрой на арфе, постигает финансовые премудрости под руководством генерального откупщика Дюверне, проворачивает вместе с наставником кое-какие дела-делишки, совершает путешествие в Испанию с полушпионской миссией, попутно вступаясь за честь сестры. (Эта история прогремела на всю Европу и послужила основой для пьесы самого Гете, названной именем негодяя-соблазнителя – «Клавиго». Литературным героем Бомарше стал раньше, чем популярным драматургом.) После смерти Дюверне, вроде бы крепко задолжавшего младшему компаньону, Бомарше тягается с его наследником, и в ответ на козни юристов сочиняет четыре блестящих памфлетных «мемуара», доставивших премного удовольствия всем европейским умникам. Долг платежом красен: в обществе циркулируют слухи о финансовой нечистоплотности Бомарше, о его темных махинациях, о трех отравленных женах (хотя Бомарше был женат всего дважды). Удачник и всеобщий любимец рискует превратиться во всеобщее посмешище. Полупрезительное оправдание Бомарше, которое Пушкин вложил в уста Сальери, восходит к снисходительной сентенции Вольтера о том, что человек столь веселого нрава не может быть отравителем.
Поставки оружия американским борцам за независимость. Два первых издания полного собрания сочинений Вольтера. Либретто новой, по глюковской модели строящейся, оперы «Тарар», музыку для которой сам Глюк писать не стал – передоверил своему ученику Сальери (ее приязненно вспоминает пушкинский Моцарт). Дела финансовые, политические, театральные, салонные, амурные, дипломатические… Череда обогащений и разорений. Взрывная «Женитьба Фигаро», разыгранная на придворном театре по желанию Марии-Антуанетты (позднее, в кошмарную пору якобинского террора, казненной, а пока веселящейся королевы) и графа д’Артуа (младшего брата Людовика XVI, позднее – короля Карла Х) и печатное негодование на пьесу другого королевского брата, графа Прованского (будущего Людовика XVIII), за бесцеремонный ответ на статейку которого Бомарше поплатился заключением (правда, коротким) в тюрьме для малолетних. Слава, насмешки, восторги, сплетни, секретные поручения – под нарастающий гул истории, которая вот-вот выдаст грандиозный спектакль – Великую революцию.
Но и ее грохот не изменил натуры Бомарше. Он пытается закупить в Голландии оружие теперь уже для своей страны (мало было американских дел!), терпит неудачу, обвиняется в государственной измене, но исхитряется доказать невиновность, выезжает за пропавшими ружьями сперва в Голландию, потом – в Англию, попадает там в тюрьму за долги (или за шпионаж), возвращается в отечество, где вовсю работает гильотина, обводит вокруг пальца якобинцев, которые вновь шлют его добывать все те же ружья, но, спохватившись, объявляют ловкача эмигрантом и конфискуют его имущество. Вернуться удалось уже при Директории, и кто знает, на какие еще авантюры пустился бы наш герой, кабы не смерть, вдруг настигшая его на шестьдесят восьмом году и тут же обросшая слухами о самоубийстве.