Столы, стулья, стойка. Миловидная женщина с подкрашенным лицом, одетая в белое шелковое платье, — стоило ей ступить в полосу света, и я видел, как сквозь ткань просвечивают стройные бедра.
И те же утомленные глаза, что у каторжника утром. Та же вялость, то же безразличие.
— Что вам угодно?
Даже в кафе невозможно снять шлем, потому что крыша здесь — гофрированное железо и ничего больше. Голос женщины лишен выражения.
— До кризиса мы продавали в иной день до десяти ящиков шампанского. Заготовители древесины зарабатывали сумасшедшие деньги.
— Где эти люди теперь?
— Разорились. Занялись другими делами. Один теперь — мясник, другой — страховой агент…
— А те, кто разбогател?
— Спустили все денежки во Франции за полгода, от силы за год — и вернулись сюда.
На светлый прямоугольник двери страшно взглянуть: кажется, что огненные лучи прожигают тебя насквозь. На шелковом платье, под мышками, до самых грудей — пятна пота.
Здесь есть бильярд. К кафе на старом драндулете подъезжают двое и принимаются лениво гонять шары. Оба в пристежных воротничках, при галстуках. Пьют перно большими глотками и медленно, со вкусом хмелеют.
К четырем в кафе набирается человек десять, но все они слишком давно друг друга знают и говорить им не о чем. Они будут пить, уставясь прямо перед собой в полумрак, и заводить граммофон.
Тут же оба местных жандарма. И молодой человек, присланный для работы в фактории. Его наняли в Париже. Но пока он доехал, фактория уже успела разориться.
Здесь есть выходцы из Керси, Алье, Перигора, Шаранты. Едва ли не все они уроженцы небольших деревушек, похожих на ту, расположенную неподалеку от Конкарно, которая теперь особенно часто и упрямо приходит мне на память; забыл, как она называется. Церковь, напротив белое здание мэрии, рядом кафе. Метров через сто — жандармерия, тоже белая. На белой стене кричащими пятнами выделяются два официальных плаката, обрамленных трехцветной полосой:
«Юноши, вступайте в колониальную армию…»
Плакат был заказан художнику. В углу изображена кокосовая пальма, под ней унтер-офицер в ладном мундирчике и голая негритянка — она словно подает ему тяжелую, как спелый плод, грудь…
Африка говорит нам
Мы вышли из самолета; до границы Бельгийского Конго предстояло еще проделать двести километров на машине. Мой попутчик, статный, с мощными плечами и жесткими чертами лица парень, возвращался из отпуска. Туземцы, награждающие всех белых кличками, прозвали его Макасси, что значит «силач».
По обеим сторонам дороги начали попадаться чернокожие обитатели джунглей; видя их, я то и дело просил водителя притормозить или остановиться, чтобы отснять очередной кадр.
— Да что в них интересного? — всякий раз раздражался мой попутчик. — То ли будет дальше!
Мой интерес к туземцам действовал ему на нервы.
— Не изводите попусту пленку. Вот посмотрите скоро на наших негров!
Вздумай я спорить, он бы, пожалуй, взорвался. Когда большая часть пути осталась позади, пришел его черед вглядываться в негритянские лица, а когда наконец мы завидели обнаженного туземца, стоявшего навытяжку у дороги, он высунулся из машины и ответил на его приветствие.
— Вот они, наши негры!
И, радуясь, что снова их видит, он кричал им то же, что они ему:
— Бозу! Бозу!
Вскоре мы сидели на деревенском постоялом дворе. Один из негров, которые встретились нам на дороге, пристально на него поглядывал. Внезапно мой попутчик заметил его, вскочил и бросился к нему.
— О господи! Да ведь это же мой бывший слуга! Когда он ко мне вернулся, на лице у него было удивительное выражение, он растроганно пробормотал:
— Они меня все узнают! Вот они какие, наши негры!
Завершая свои заметки, я думаю и об этом человеке, и о многих других. Говорят, бывшим солдатам, даже тем, кто люто ненавидит войну, случается испытывать глухую тоску по прошлому, вспоминая вечера, проведенные в грязи, под дождем, вечера, полные тягот, когда от голода сосало под ложечкой, когда, дрожа в отсыревших шинелях, они грызли заплесневевший хлеб.
А теперь они мечтают об этом привкусе голода, жажды, холода, усталости, огромного физического напряжения, о соприкосновении с природой в самых грязных, но и в самых сильных ее проявлениях.
Они вернулись к нормальной жизни, но помнят запах мокрой земли, наслаждение от нескольких затяжек, свинцовость век, которые нельзя сомкнуть, хотя сон прокалывает голову тысячей иголок.
Уезжая из Африки, я ее ненавидел. Будучи там, я начал сомневаться в существовании стран, где на пляжах мужчины и женщины нарочно лежат на солнцепеке, где во время поездки через каждые несколько километров можно напиться холодной воды и подкрепиться, причем не консервами; где люди разгуливают с непокрытой головой.
Бывало, зубами скрипишь, припоминая природу в каком-нибудь зауряднейшем уголке Франции!
И вот я дома, природа вокруг истинно французская, и я дописываю эти заметки, любуясь на поля, которые видны из моих окон. И вновь меня охватывает ностальгия. Я вспоминаю того верзилу, высунувшегося из автомобиля, чтобы скорее увидеть своих негров. Имейте в виду, при всей своей силе, при всем своем атлетическом сложении, он мечен Африкой точно так же, как и другие. В нем, в этом великане, все заметней дряблость и малокровие.
Работа его состоит в том, чтобы нанимать рабочих для прииска. Он месяцами пропадает в джунглях вместе с двумя десятками негров, которые его носят. Время от времени убивает буйвола, леопарда или газель. Спит он на складной кровати; чтобы сделать болотную воду мало-мальски годной для питья, пользуется особым фильтром.
Так вот, он вернулся из отпуска раньше времени: он задыхался в родительской квартире!
Встретился я там еще с одним человеком; этот провел в Африке лет тридцать пять — сорок. Он знал отцов и дедов почти всех здешних вождей. При нем приезжали другие белые, прокладывали дороги. Он улыбался, видя, сколько всяких усовершенствованных штучек они с собой привезли: он-то помнит времена, когда не было ни хинина, ни врача, ни уколов от столбняка и сонной болезни.
Он выстоял. Не все же погибают. Есть люди, которые выдерживают все, хотя не принимают ни малейших мер предосторожности — таким не нужны ни шлемы, ни лекарства.
Он оказался настолько устойчив, что за последние пятнадцать лет ни разу не пожелал взглянуть на Европу. Он инженер. Ведет геологическую разведку, разъезжает в старой колымаге. Чуть не в каждой туземной деревушке у него своя хижина, а в хижине — одна или две жены. Всего у него не то шестьдесят, не то семьдесят жен. Когда вечером он приезжает в какую-нибудь деревню, все негры собираются и выходят его встречать.
Сходен с ним и другой белый, француз, фактический хозяин целой провинции, самой болотистой, самой гиблой во Французской Экваториальной Африке. Не имея образования, он приехал без единого су, хватался за любую работу. Теперь он мультимиллионер. Круглый год живет на старом баркасе, на котором приказал соорудить каюту. Ему седьмой десяток. Он хромает. Все тело у него в гнойниках. Тем не менее он самолично объезжает каждый уголок земель, взятых в концессию; сопровождают его повар и несколько молодых негритянок.
Оба они никогда не бывают в городах и пренебрежительно поглядывают на нынешних белых — хорошо одетых, прекрасно снаряженных молодых людей, которые привозят с собой жен и детишек и строят себе в джунглях виллы с ваннами.
Эти двое любят настоящую Африку, беспощадную, жестокую, равнодушную к жизням тысяч людей. Несмотря на все трудности, они приросли к этой Африке, они усмиряли голых дикарей, прятавшихся в джунглях. Их била лихорадка, и никто их не лечил. Они ели бурду, состряпанную негритянками, и в иные дни рады были бы отдать все сокровища на свете за каплю воды.
Эти люди грубы. Когда надо было убивать, они убивали. Но это не мешало им, как моему Макасси, любить своих негров.
Их негры! Это не те негры, которых создали позже с помощью предписаний, школ, судов, денег и спиртного. Речь идет о настоящих неграх, обитателях джунглей, которые по природе своей и добры, и жестоки, как сама природа, и которые инстинктивно признали белых людей богами.
Такие негры, простодушные и коварные, соединяющие в себе доброту и злобу, существуют и поныне. Но вместо людей грубых, способных и колотить их, и любить, как любят проказливых детей — ведь они и есть сущие дети, — к ним посылают юнцов, напичканных книжной премудростью, которым вменяется в обязанность взимать налоги и управлять.
Туземец, одетый в штаны и рубашку, становится рабочим.
Нацепите на него галстук и пристежной воротничок — он превращается в якобы цивилизованного чиновника.
Я спускался по рекам в пироге. В ней гребли стоя двенадцать негров с лоснящейся кожей. Один из них нараспев заводил нечто вроде заунывной песни, а остальные в тот момент, когда двенадцать весел погружались в воду, откликались энергичным двусложным восклицанием, подчеркивавшим их усилия.