Заваливал он и оленей, и лосей, и кабанов, и никогда ничего не зажимал, не прятал у себя под мышкой, не жадничал. Конечно, Наталья права, что требует денег, но за два года Студёнкину в их колхозе, который теперь называется РПХ – рыболовецко-промышленным хозяйством, не заплатили ни рубля.
Хотя на работу он ходит каждый день, каждый день учётчица ставит ему в ведомости крестики либо палочки – или что там положено ставить? – а вот окошко кассы как было завёрнуто на большой ржавый болт, так завёрнутым и продолжает оставаться. Мужики работают, как проклятые, вкалывают не только до седьмого, а и до восьмого и девятого пота, но домой приносят шиш. Вот такой подарок преподнёс трудовому народу Борис Николаевич Ельцин. Или кто там ещё, кто особенно ретиво старался по этой части? Михаил Сергеевич Горбачёв, человек с лицом леопарда?
Политикой Студёнкин не интересовался, был далёк от неё, имена Ельцина и Горбачёва у него ни неприязни, ни сочувствия, ни любви не вызывали, от этих людей он был так же далёк, как и от политики, хотя чувствовал, более того, знал, что именно эти люди, - и не только они, а ещё целый сонм дорого одетых мужиков и баб, - виноваты в том, что рабочий человек Виктор Студёнкин стал нищим и у него ныне нет ни одного шанса выбраться из ямы. Если только на смену Ельцину не придёт другой человек.
Наталья продолжала костерить его последними словами, Виктор молчал, лишь нижняя губа с белой полоской старого пореза начала у него предательски подрагивать. Наталья была права, крыть Студёнкину нечем, он давно не приносил домой денег. И продать из того, что имелось в доме, тоже было нечего. Если только ружьё. Но продать ружьё он имеет право, лишь когда останется совсем голым, нищим и ничего ценного, кроме собственных зубов, да двух коронок, поставленных на них ещё в брежневскую пору, ничего иметь не будет.
Ружьё – это святое.
Конечно, Наталья смыслила кое-чего в мужской психологии, но не настолько, чтобы разбираться в тонкостях души кормильца, Студёнкин принадлежал к тому типу людей, которые не привыкли жаловаться, ругаться, огрызаться, выпускать пар через искусственно созданные дыры, люди этой породы всё оставляют в себе, у них всё оседает внутри, на донышке души, сбросов, откачки не происходит, а потом оказывается, что донышка уже не видно, оно давным-давно скрылось под чёрным мусором переживаний.
А какой нежной, ласковой, тихой была когда-то Наталья – ничего общего с нынешней сварливой бабой… Угадывала любое его желание, предупреждающе следила за движениями, стремилась угодить за столом, а когда он собирался на охоту, незамедлительно бросалась готовить ему «тормозок» - мешочек с едой, - и ни разу не обрезала худым словом, не сказала, чтобы сидел дома и не рвал одежду в таком пустом занятии, как походы в тайгу. Но прошло время, и Наталья стала другой…
Жена хлестала и хлестала Студёнкина обидными словами, он опускал глаза всё ниже, ощущал, как у него гулко, будто он попал в воздушную пустоту, дергается кадык, да боль, что раньше проходила довольно быстро, он умел справляться с ней, - сейчас почти не проходит, накапливается, оседает в нём.
Он понимал, что это плохо, всякой боли нужен выход, она не должна скапливаться, но боль скапливалась в нём. Взгляд его упал на собственные сапоги – разношенные, потерявшие форму, вытертые до корда кирзачи. Давно надо было бы купить новую обувь и себе, и Наталье, и Ленке с Митькой, - давно… Но денег нет и не предвидится.
Сделалось обидно. Так обидно, как никогда не было, внутри шевельнулось что-то сосущее, тяжёлое, будто там поселилась большая, крапивно острёкающая медуза. Почувствовав, что медуза собирается двинуться вверх, закупорить ему глотку, Студёнкин задержал в себе дыхание, перекрыл дорогу медузе, но она была хитрее, проворнее, сильнее его.
Лицо у Студёнкина дрогнуло, губы тоже задрожали, он прикусил их зубами, вначале нижнюю губу, пробив её до крови, потом верхнюю…
- Ну что, так и будем жить дальше? – Наталья фыркнула зло и подступила к мужу, махнула перед его лицом кулаком. – Божьим духом питаться, на Божью благодать надеяться? А? – Она начала хлестать Студёнкина словами более обидными и грубыми, чем те, что произносила раньше – ну будто в нехорошей книжке вычитала их: - Ничтожество! Пустое место! Холодец! Очёсок! Обмылок! Мямля! Рохля! Тунеядец! Колбасный огрызок! Бараний хвост! Очёсок!
«Повторяешься, мать, - устало и горько отметил про себя Студёнкин, - обидное слово «очёсок» ты произнесла два раза».
- Очёсок! – в третий раз повторила Наталья, знакомо мазнула рукой по воздуху перед самым лицом Студёнкина и заплакала.
Слезы её добили Студёнкина, он, ощущая жжение под ресницами, - глаза начало резать, будто он долго смотрел на яркий весенний снег, отвернулся от жены, отёр рукой влажное расстроенное лицо и сделал несколько шагов в сторону, обходя Наталью.
В селе у Студёнкина был давний дружок – можно сказать, кореш, ещё со школьной скамьи корефан, за одной партой сидели, - по прозвищу Навага. С одной стороны, у него фамилия была «наважья» - Наважин, с другой, он рыбу ловил как никто ловко, никогда домой не возвращался без добычи, потому и называли его так. Студёнкин пошёл к нему. Слишком тяжело было на душе у Студёнкина, надо было хотя бы часть этой тяжести переложить на другие плечи – вдруг легче станет?
Егор Наважин находился дома, сидел, сгорбленный, за тёсаным деревянным столом, который никогда не мыл, а после каждого обеда-ужина скоблил широким охотничьим ножом, поэтому стол у Наваги был белее, чище, чем у любой, даже самой чистоплотной хозяйки, - и ел картошку. Отдельно, в алюминиевой миске, горкой высилась мелкая беломорская селёдка, похожая на салаку, хлеб был навален прямо на стол, лежал рядком на широкой скоблёной доске.
Увидев приятеля, Навага сделал широкий гостеприимный жест рукой:
- Садись! – Вытянул из миски одну изящную рыбинку, пожаловался с виноватыми нотками в голосе: - А я, понимаешь, есть чего-то захотел…
У Наваги была манера, словно бы в подражание одному шибко высоко забравшемуся человеку, к месту и не к месту произносить слово «понимаешь», а в остальном он был вполне нормальным мужиком.
Студёнкин молча сел рядом за стол. Навага придвинул ему миску с картошкой:
- Навались!
В ответ Студёнкин сделал неопределенный жест, Навага сожалеюще вздохнул, взял одну картофелину и проглотил ее целиком. Зажевал селёдкой.
Прошло минут пять. Студёнкин молчал и Навага тоже молчал, сосредоточенно жевал, выуживая из миски картофелину за картофелиной и заедая ее селёдкой. Такое молчание могло длиться часами. И Навага и Студёнкин принадлежали к категории людей, которым совсем необязательно было говорить, они вполне обходились молчанием и прекрасно понимали друг друга.
- У меня к тебе дело, - наконец произнес Студёнкин.
- Давай, - великодушно разрешил Навага, мазнул серебряным селёдочным лезвием по воздуху. Ел он селёдку, как и все северяне, вместе с костями, - кости только вкусно хрустели на зубах, - оставлял лишь голову. Головы он грудкой складывал на куске газеты.
Старенькие глазастые часы-ходики, висевшие на стенке, зафыркали, зажужжали, сделали четыре дребезжащих удара. Четыре часа дня. На улице начало темнеть. Темнота в последней трети августа здесь наваливается быстро и нет от неё спасения.
- Обещай выполнить одну мою просьбу, - сказал Студёнкин и замолчал. Судя по его лицу, он только что принял какое-то решение, брови на его лице сошлись в одну упрямую сплошную линию.
Навага перестал есть, внимательно посмотрел на приятеля и отодвинул миску в сторону.
- Обещаю, - негромко произнёс он.
- Обещай вот что,.. – Студёнкин замялся, у него словно бы что-то застряло в горле, лицо мученически перекосилось, он задышал часто, надорванно и Егор Наважин протянул руку, чтобы пощупать его лоб.
- Слушай, ты случаем не заболел?
Студёнкин закашлялся, похлопал себя ладонью по рту.
- Нет. – Снова закашлялся. Гулко, с надрывом, ломая себе что-то внутри. Повторил: - Нет.
Прошло минуты три, прежде чем Студёнкин заговорил снова:
- В общем, когда меня не будет,.. – он неопределённо помотал рукой в воздухе, - ружьё мое... отдай… в общем, Митьке, сыну моему.
Навага резко выпрямился над столом:
- Ты чего буровишь, Витёк?
Студёнкин вздохнул. Было сокрыто в этом вздохе нечто такое, что мгновенно вызвало в Наваге острую тревогу, он невольно зажмурился, будто получил удар кулаком в живот, под грудную клетку.
- Да не буровлю я. Все мы ведь смертные, - отведя взгляд в сторону, произнёс Студёнкин голосом, в котором появились упрямые нотки. – Смертные ведь? Совершенно точно – смертные мы. Костяные, мясные, нервенные… Смертные, в общем.
Лицо у Студёнкина потяжелело – это было хорошо видно, - появилась в нём некая восковая белизна, что появляется обычно у людей, замёрзших в пургу в снегу – на них, мёртвых, одеревеневших от лютой стужи, невозможно бывает смотреть. Такое же лицо было и у Студёнкина. Навага запоздало вздрогнул, подёргал одним плечом – ему сделалось холодно.