Книга называется так же, как давняя телепередача, где страшно элегантный тип, опершись локотком на какую-то заграничную тумбочку, микшировал из новостных сюжетов причудливые сообщения, в которых главное было не информация, но многозначительная интонация, подмигивание, и тоже, по сути, является хроникой. Однако подозрение, что Л. Парфенов потратил пару вечеров на расшифровку своих старых видеосюжетов и все той же элегантной походкой – идеальный стенд-ап – направился к ближайшему банкомату, не оправдывается. Это оригинальный труд, и большой труд: новые тексты, новый набор тем, скрупулезно подобранные иллюстрации. Что осталось, так это специфическое парфеновское любопытство к своим соотечественникам, любопытство антрополога, который знает, что ему повезло обнаружить совершенно особую расу, для которой характерна уникальная культура – не только официальная, но и серая: «Один день Ивана Денисовича», нейлоновые рубашки, фильм «Белое солнце пустыни» и молоко в треугольных пакетах.
Разделы-годы – с 1961-го по 1970-й (перед нами первый том, и когда-то должны появиться еще три, в каждом по десятилетию: семидесятые, восьмидесятые, девяностые) – составлены из двадцати-тридцати «феноменов», событий и явлений, вызвавших общественный резонанс: гибель Гагарина, «Бриллиантовая рука», конфликт на Даманском. Феномены охватывают самые разнообразные аспекты заявленной эпохи, от цен на мясопродукты до движения неприсоединения. Каждый феномен – законченная миниатюра, иногда едва ли не стихотворение в прозе, изобилующее точно подмеченными деталями. Слово «эрудит» применительно к Парфенову кажется слишком бедным; по степени осведомленности этот человек располагается где-то между Дживсом и Яндексом. (Что, впрочем, не означает, что парфеновский набор феноменов 60-х можно назвать идеальным: так, здесь нет мамлеевского романа «Шатуны» – и феномена о подполье, кружках, формировании «Русской партии», совершившемся в 60-е распаде интеллектуалов на либералов и почвенников. Нет фигуры Куравлева – и истории про «Живет такой парень» (1964) и отдельно Шукшина. Нет «Незнайки на Луне» (1965) – и феномена, посвященного буму детской литературы. Нет феномена «Стругацкие» – и «стругацкомании», и связанной с ними технарской фронды, и бума постефремовской советской фантастики. Нет «Москва – Петушки» (1969) – и связанного с ними феномена шестидесятнического дауншифтерства.)
Термин «намедни» очень адекватно характеризует тип прошлого, с которым работает Парфенов: это народная, параллельная по отношению к официальной история. Не менее важным, чем сам факт – «убили Кеннеди», допустим, – становится его отображение в коллективном сознании жителей СССР, которое Парфенов воспроизводит артистически: «к изумленному возмущению: что же у них за страна-то такая! – примешивается впечатление от показа трофейного фильма со смертельным финалом. Глава великого государства, молодой красавец-богач, жена-красавица, и сынок есть, и дочка, и жить бы да жить – убили, может, самого счастливого человека на свете». Как видите, Парфенов, в чей репертуар достоинств входит талант имитировать чужие голоса, имеет поразительное свойство мгновенно перевоплощаться из британского лорда в какую-то скамеечную бабку, веронику-маврикиевну. Артистизм впечатляющий; однако Парфенов, автор «Намедни», все же сначала историк, а уж потом шоумен.
Удивительно то, что, экспериментируя с жанром исторической хроники, Парфенов не залезает на табуретку с целью разрекламировать свою оригинальность: «Все, что вы знаете об истории, – ложь, сейчас я скажу вам правду – как было на самом деле». Ровно наоборот, другая интонация: да, Сталина вынесли из Мавзолея, кукуруза – царица полей, «За вашу и нашу свободу!», но ведь все мы знаем, что общеизвестные факты часто на поверку оказываются вымыслом, фальсификацией; однако что-то нам известно из официальной версии, что-то мы помним сами, до чего-то можем без посторонней помощи докопаться – и раз так, давайте-ка все вместе возьмем и припомним, как все это было, и начнем – с мелочей; бог – в деталях. Парфенов, может быть, не счел нужным подробно рассказать о конфликте внутри интеллигенции потому, что уже подметил, что Пьеха и Кристалинская спели пахмутовско-добронравовскую «Нежность» «очень по-своему. Ключевые строчки „Так же пусто было на Земле и когда летал Экзюпери“ Пьеха пропоет с апломбом урожденной француженки, встретившей знакомое слово в русском тексте, а Кристалинская – сдержанно, как начитанная жена советского авиатора». Есть детали, которые и так все объясняют.
Главный эффект, который провоцирует парфеновская история, – припоминание. Парфеновская история получилась не только удивительно узнаваемой, но и удивительно, что ли, гуманной: главный герой здесь – правда народ, обычные люди. Как правило, у историков прошлое – чужая страна; в парфеновском прошлом так же комфортно, привычно, как в настоящем. Тридцать, сорок лет назад – какая разница: намедни. Да, изменились экономические обстоятельства – но не люди, видно, что мы такие же, как наши родители, и читатель воспринимает это как комплимент: в конце концов, в соблюдении традиций и верности предкам есть нечто позволяющее испытать лестное чувство самоуважения. Советская история дает наблюдателю много поводов для того, чтобы сказать: «До чего ж у нас все было убого и отвратительно». В парфеновской версии она выглядит прирученной, безопасной, своей; ага, у меня был такой луноход и такой же диапроектор, который, точно, страшно перегревался. И даже негативный опыт уже облагорожен историей; ну да, «что пройдет, то будет мило».
Парфенов не ревизионист – в «Намедни» изложена вполне ортодоксальная версия истории; но парфеновский набор феноменов радикально отличается от того, что в учебнике, его интерпретации – тоньше, его штриховки оттенков – правдоподобнее; и у него получается другая картинка. Мелкие различия – самое ценное в книге. Парфеновские шестидесятые не похожи ни на шестидесятые из официального, западного или советского, учебника истории, ни на «Шестидесятые» Вайля и Гениса. Вызывает ли такая «своя» история ностальгию, ту самую «ностальгию по СССР», которой бойко торгуют в телевизоре? Вроде бы неизбежно, но на самом деле – не факт. Во всяком случае, объясняя, зачем он этим занимается, Парфенов написал у себя в блоге: «А то из сегодняшних учебников истории получается картина до того блестящей советской империи, что непонятно, как такой могучий проект мог грохнуться». Нет, автор, несомненно далекий от идеологии «советского проекта», знает и дает понять, что хуже, чем тогда, вряд ли может быть – но это не значит, что ему неинтересно припомнить курьезные обстоятельства прошлого, раз у каждого оно «свое».
Ностальгии «Намедни» не вызывает, но съездить туда – в мир плохого дизайна, зато наполненный сердечными людьми, – туристом, с обратным билетом, очень хочется. Парфеновская история отличается от чьей бы то ни было еще – официальных идеологов, профессиональных хронографов, конспирологов и диссидентов. Для всех них прошлое – чужой мир, с другими законами, там все не так, как сейчас. Ровно наоборот у Парфенова. С историей не шутят – а он шутит; а чего – свое ведь.
«Мода на белую фронду породит самодеятельный новодел под белогвардейщину – песню аж про двух ваших благородий, поручика Голицына и корнета Оболенского. За распевание в компаниях „в комнатах наших сидят комиссары и девочек наших ведут в кабинет“ никого по комсомольской линии не привлекают».
В самом ли деле Парфенов не просто составил из дорогих архивных фотографий и остроумных подписей-миниатюр альбом, где Чебурашка оказался рядом с Косыгиным, а придумал новый способ писать историю? Пожалуй, да – по крайней мере если вы готовы согласиться с тем, что история может служить предметом для иронии и что историку не обязательно следует быть дидактичным. Что касается глянцевого духа, очевидно витающего над этой книгой, то этот эффект связан не с поверхностностью автора контента, а напротив, с перфекционизмом писателя; Парфенов трудоголик и тратит много времени на шлифовку своих текстов; они поэтому блестят. И хотя ряд Нестор-Татищев-Карамзин-Ключевский-Парфенов кажется несколько шокирующим, но, в сущности, почему бы нет: в конце концов, а на какой еще тумбочке вы хотите видеть человека, который изобрел новый жанр историографии?
Рустам Рахматуллин
«Две Москвы. Метафизика столицы»
(третья премия Большая книга-2008)
«АСТ», Москва
«Гибель Муму есть случай символический, поскольку совершилась жертва, и жертва любовная. Герасим жертвует любовью дважды: утопление собаки есть метафора его отказа от Татьяны. Не так ли москвичи пожертвовали городом в 1812 году?» Эк куда хватил, отец мой! – хлопаешь себя по ляжкам, и, похоже, это именно та реакция, которой добивается от своего читателя архитектурный критик и краевед-энтузиаст Рустам Рахматуллин (р. 1966), в чьей коллекции эссе «Две Москвы» обнаруживаются сотни не менее экстравагантных утверждений.