То и дело самый ненавистный для меня человек – это я сам. Никто ведь не чувствует все мои промахи, недоделки, неорганизованность, глупости, как я сам. Меня это мучает днем и ночью (мне часто снятся мужчины и женщины, которые меня упрекают, ругают, ни в грош не ставят). Исключение – только те часы, когда я пишу. Это спасение. С возрастом все это возрастает. Я не знаю, почему я ухитряюсь глубоко обидеть любимого мною человека и принести радость человеку столь же глубоко ненавидимому. Но это чуть ли не мое качество.
Выдающийся актер своего времени, молодой, из крестьян-колхозников. Отец – посажен, он его не помнит, мать – малограмотная женщина выдающегося ума.
И так он – в элите интеллигенции, но не интеллигент. Волков, Шаляпин, Репин, вступая в искусство, вступали в мир искусства, приобщались к людям высоко, высочайше интеллигентным не в первом поколении. А этому приобщаться было не к кому. Выдающиеся деятели искусства были, но не составляли ни поколений, ни традиций, ни среды, в которую можно было вступить, как в некий новый мир. И наш герой так и остался без аристократии. Это – наша ситуация.
Завтра лечу в Сеул. А сегодня потерял начало (страниц 20-25) произведения (не знаю жанра) “ВХО(д)” – Всероссийское хамское общество (добровольное). Очень неприятно!
Собираю сумку и обязательно опять что-нибудь забуду.
А где нашел-то? Через десять дней? Когда вернулся? Как раз посередине своего письменного стола. Это я умею. Вот и В.И. подтверждает: это вы умеете!
6 – 13.У.94. Пароход “Юрий Андропов”, Москва – Нижний Новгород, конгресс “Культура и будущее России”. У меня накопилось чего сказать на “Конгрессе”, но не сказал. Стеснялся В.
Запомнилось: у входа в шлюз удит рыбак. Замер статуйно на пейзаже: сию минуту солнце уйдет за горизонт, покинет этот мир до завтра и, прощаясь, изобразило рыбака в своем свете. Художнику надо изобразить изображение рыбака, изображенного солнцем, земную и небесную сферу и рыбака в ней. Вот хотел рассказать и тоже не смог
Артист, который, как артист, ругается с женой, вовсе не артист, а человек, искалеченный театром, жертва театра.
Артист – тот, кто становится артистом только на сцене и нигде больше.
Кто познал величие любимого человека, тот и сам – человек.
Дело как будто ясное для каждого: надо умереть. А не выходит.
Но временами очень хочется что-нибудь вспомнить. Что-то такое, что тебя в свое время определяло. Ведь почему-то под старость ты такой, какой есть, а не другой? Природа природой, а еще?
Нас определяют детство, юность, а потом и молодость.
Не сказал бы, что бытие определяет сознание, – сознание и способности тоже определяют бытие как бы даже и не в меньшей мере, а то, что мы называем подсознанием, – тоже сознание, но не “прямое”, а “косвенное”, через посредство тех фактов и событий, которые мы переживаем, не придавая им значения без подключения памяти. Сознание – это тоже способность. Сознание – это та избирательность, которая определяет все другие избирательности. Поэтому сознание – это и наша действительность, и наша духовность.
Очень долго меня совершенно не касался вопрос о том, какой я есть, каким должен быть. Каким был, таким и был – все. Вопроса нет. Он и сейчас меня не волнует: поздно волноваться, лучше просто поразмыслить. И только в воспоминаниях этот вопрос возникает. Бог весть с какой силой, но возник.
Так вот, полных шесть лет (1933-1939) я был студентом гидромелиоративного факультета Омского с.х. института. Такие мрачные годы, такое захолустье, а воспоминания о них светлые. Я уже говорил об этом, хочется еще.
Четыре из шести лет я прожил в комнате № 31 шестого общежития (гидромелиофак). Нас было семеро в этой комнате, все учились очень старательно, очень хорошо – никаких особых происшествий и передряг, учились – и все тут. Будто бы даже и рассказать не о чем, но это потому, что в нашей 31-й комнате были, пожалуй, не преувеличу, идеальные отношения.
Я не помню, чтобы кто-то с кем-то хотя бы слегка поругался, поссорился. Не помню, чтобы кто-то о ком-то сказал за глаза, посплетничал. Не помню, чтобы кто-то у кого-то что-то разузнавал – то ли какие-то подробности прошлой жизни, то ли что-то интимное. Не помню, чтобы кто-то у кого-то что-то сдувал, воспользовался чужим проектом, чужим конспектом. Не помню, чтобы кто-то рассказал неприличный анекдот. Правда, ругались запросто, безо всяких причин пересыпали речь матом. Все! Но не я – не было потребности. Не помню, чтобы кто-то сказал что-нибудь скабрезное о наших студентках.
Мы окончили институт и так и не знали – кто из нас из какой семьи, разве только в самых общих чертах (кто и где работал до института – знали). Минимальное вмешательство в жизнь каждого, никаких характеристик и оценок друг друга, никаких друг к другу просьб. Никто из нас никогда не был пьян, хотя раза два в год пятеро из нас (кроме меня) хорошо в течение двух-трех дней выпивали. Выпив, играли в карты и на струнных инструментах – гитара, две мандолины, иногда – балалайка.
Ровно в 23-00 ложились спать, если ложился хотя бы один, то он и тушил свет – и все дела: остальные должны были подчиняться. Рядом, в учебном корпусе, у нас была “чертежка”, у каждого свой пульман: хочешь заниматься, гонишь проект – сиди хоть всю ночь. Я ночами никогда не сидел, но и учился, пожалуй, послабее всех в нашей комнате. Я уже тогда что-то писал и публиковал (“Омский альманах”, помню рассказ “Домой”, “В лесу”, еще что-то), а еще любил театр – мы с Любой ходили в облдрамтеатр. (Шесть км туда, шесть – обратно пешочком – транспорта не было.)
Не скажу, что наше общежитие было монашеским, нет.
На нашем же курсе, только не в нашей (№ 16), а в другой (№ 17) группе учились Андрей Дв. и Тася Ч. Нельзя было заметить между ними хоть какой-то взаимной симпатии, но раза два-три в год они закрывались на весь вечер то ли в той комнате, где жил Андрей, то ли в Тасиной, и все прочее население этой комнаты (человек шесть) уныло бродило по коридору: “Занято… И скоро ли они там кончат?”
Бывало, кто-то выставлял перед дверями “занятой” комнаты фонарик с красным светом.
Однако и эти случаи проходили как бы незамеченными, никто их не обсуждал, никто не упрекал ни Андрея, ни Тасю, все были заняты учебой, все комнаты старались еще и больше, чем наша, наша была самой способной, вот мы и ложились спать в 23-00, другие не могли себе этого позволить, сидели и зубрили по ночам.
В комнате нашей были дежурства; когда привозили дрова, за дровами бежали все, кто был в наличии, дрова “складировали” под кроватями, дежурный топил печь. В общем-то, было тепло, теплее всего – на нашем третьем, верхнем этаже. Мы очень хорошо (гораздо больше наших доцентов) зарабатывали на практиках, была у нас и “комнатная” собственность: энциклопедия Брокгауза и Эфрона, патефон с набором пластинок, фотоаппарат, струнные инструменты. Покупали в складчину. Когда закончили учебу, разыграли имущество по жребию. Мне достался патефон.
Я сказал бы – настоящая мужская дружба, мужское поведение, весьма уважительное отношение друг к другу. В комнате нашей жили два брата Жихаревых из Смоленской области, старший – Михаил, младший – Анисим. Они оба окончили техникум в Ташкенте, где преподавал их старший брат, видный инженер-гидротехник. Анисим был очень способным, быстрым в проектировании, на лекции он приходил с техникумовским конспектом, и, если наши доценты в чем-то путались, он их поправлял:
– Не так. Надо вот так!
Доцент К.М. Голубенцев, большой дилетант, пожилой уже (строительная механика, сопромат) – тот не стеснялся, спрашивал на лекции:
– Так я говорю, Анисим Андреевич?
– Правильно, правильно! – подтверждал Анисим. Или: – Не туда пошли, К.М.!
Так вот, Анисим вступил в комсомол. Никто из нас ни слова не сказал по этому поводу, но некое замешательство, помню, было, и Анисим это чувствовал (и делал вид, что не чувствует). Это, кажется, единственный случай некоего недоумения, других не помню.
Мы этот поступок не осуждали, не обсуждали. Политического смысла он для нас не имел, мы были вне политики, как бы даже и не замечали ни Сталина, ни “врагов народа” – процессы-то шли один за другим, репрессии, высылки, но наш институт они почти полностью обходили. Анисим тоже был аполитичен, тем более его поступок не мог означать ничего, кроме карьеризма.
Вот и вспомнил… Будто бы и ничего, а ведь как много! Берется оно откуда-то – самовоспитание, житейская самошкола. Мы окончили институт, стали инженерами, а еще кончили и эту школу.
Живу не в своей жизни. В чьей-то чужой, не знаю, в чьей. Я о такой и представления не имел, только по отрывочным слухам. О ГУЛАГе и то больше наслышан и начитан, хотя, конечно, знаю: ГУЛАГ – еще хуже, значительно хуже. Никогда не был администратором, не увольнял, не принимал, никому не назначал жалований и плохо, совсем плохо представляю себе, что такое дебeт, а что – кредит.
Помню, правда, что мой отец (мне лет десять-двенадцать) решил из канцеляриста, из продавца книжного магазина стать счетоводом (вот заживем-то), и я бегал по букинистам, по библиотекам, искал для него “Бухгалтерию” Вейсмана. Нашел. Отец изучил Вейсмана и стал счетоводом. Не надолго. Года на полтора. На большее его не хватило – ушел снова в книжный магазин.