То есть, крушение иллюзий о "свободнорожденных" людях началось еще в Алжире. Но я не ждал от них и от Запада в целом никаких благ. Я ждал разгадки некоей тайны и это было больше, чем простое любопытство. Это была философская экспедиция, от которой зависело понимание самого смысла жизни, ибо тот смысл, которому меня учили, начиная с детского сада, меня не удовлетворял.
Чтобы увидеть "другую сторону луны", я был готов ко всему: голодать, ночевать под мостом, выполнять черную работу; мы заранее накупили таблеток от болезней, дешевую баранью шкуру (сшил телогрейку сыну – ибо в Европе был декабрь). Первой неожиданностью было то, что ничего этого не понадобилось: в "міре контрастов", куда мы прибыли с детским горшком и обрезками этой шкуры («можно сшить тапочки», - объяснил я не поверившему таможеннику...), нас приютили, одели, накормили и даже выдали карманные деньги. Другой неожиданностью было то, что и западные чиновники не собирались принимать "Хельсинки" всерьез, отказались выдать нам вид на жительство по советским паспортам и долго уговаривали взять политическое убежище, то есть все права и социальные блага.
Слово "убежище" не нравилось. При всем своем антисоветизме мы наивно отказывались, действительно собираясь лишь посмотреть "другую сторону" и через годик вернуться, ожидая, что Брежнева к тому времени снимут: ведь, казалось, всем очевиден сгущавшийся политический сюрреализм, который сегодня называется "застоем" - отсюда и мои надежды на столь небольшую плату за "самоволку"...
Но остаться тогда можно было лишь со статусом политического беженца – таков был ответ соответствующего западного министерства. Срок будущей отсидки в лагере это значительно удлиняло, но не отступать же от цели, когда она была физически достигнута... К тому же заболел сын... Итак – политическое убежище, которое для меня означало поступление на философский факультет, где меня ожидали скрытые дотоле недоступные тайны міра.
Честно говоря, не знаю, решился бы я действительно на возвращение в создавшейся ситуации. Для этого требовалось гораздо больше авантюризма, чем для побега. Наверно, это была скорее форма самоуспокоения: мол, не все так уж необратимо... Все получилось иначе. Ибо я не мог предположить одного: что именно Запад сделает меня русским, пробудит чувство долга по отношению к своему народу. И что тайны "другой стороны" міра я буду постигать не в Мюнхенском университете, куда поступил, а работая в русском "махрово-антикоммунистическом" издательстве. Оно на десять лет стало для меня совершенно особым университетом и единственно остававшимся мне местом выполнения этого долга – хотя бы в той скромной форме, в которой это было возможно по эту сторону границы... К тому же люди в "Посеве" были очень нужны.
Наверное, в моем случае только такой путь к русскости – через эмиграцию – и был возможен: кроссворд должен быть заполнен весь, чтобы не оставалось пустот. Лишь тогда по некоей диагонали проступает слово-решение: простое, но слишком простое, чтобы предположить его самому. "Другая сторона луны" была в этом кроссворде огромной незаполненной частью, которая отвлекала внимание, заставляла думать, что раз все так неправильно, недостойно человека в моей части міра – то не может быть, чтобы именно там, где свобода, не было ключа к счастью, важнейшего знания о сути бытия!..
Это знание там действительно оказалось. Но оно заключалось лишь в обретении второй точки зрения на того же самого человека, который теперь, как бы в стереоскопическом эффекте, представал в подлинно живом виде.
Думаю, это главное, что мне дала эмиграция: более полное знание о человеке, о том, как его природа, в которой противоборствуют добро и зло, по-разному проявляется в условиях свободы и несвободы. Что можно от человека ожидать, и чего нельзя – и как, следовательно, можно строить достойное его общество.
Только на фоне "заполненного кроссворда" начинаешь задумываться уже не только о смысле человека, но и о своем личном месте и назначении в міре. И неизбежно приходишь к осознанию, что свобода – всего лишь необходимое условие жизни, но не ее содержание. Свобода, к которой я стремился, оказалась чужой свободой, моя же была мыслима только на родной земле. И ее формула уже была записана русскими буквами в книгах, которые я наконец-то для себя открыл – вместо списка иностранных авторов, составленного еще в Москве на основании "разоблачительных" статей в "Литературной газете"...
До эмиграции я был одним из обычных антисоветчиков нигилистов, для которых уроки казенного советского патриотизма оказались препятствием в созревании не только национального чувства, но и самой личности. Для многих людей моего поколения, входившего во взрослую жизнь с ее всеобщим политическим цинизмом, это был, к сожалению, наиболее вероятный результат. Ведь для воспитания национального самосознания в таких условиях необходимы мудрые учителя и учебники, которых не было. Тогда как для второго пути было достаточно отрицания преступного режима, а заодно и своего народа, на котором режим паразитировал. В пустоту же, возникавшую на месте национального самосознания, легче всего впитывались фикции чужой, недосягаемой, притягательной цивилизации, которые многим в моем окружении казались далекой "настоящей жизнью"...
Только пребывание в чужом национальном теле прояснило мне значение своего: что национальное самосознание необходимо для полноценного человеческого существования. Это одна из ступеней духовного мудрения. Позже я пытался это объяснять уже денационализирующейся эмигрантской молодежи (прошу прощения за самоцитату – но в этой главе я показываю и собственную эволюцию): на этой ступени происходит «углубление самосознания из сферы только личного "я" в область духовного единения с другими людьми и прежде всего со своими предками, связь с которыми ощущается уже не как причинно-физическая (мое бытие – следствие их бытия), но и как духовная, вневременная. Эта связь придает единый смысл и их тогдашней жизни, и моей сегодняшней, и моей будущей в сознании моих потомков. Она объединяет всех нас соучастием в едином историческом процессе, имеющем какую-то единую цель. Только в этом единении мы обретаем онтологическую полноту личности. Эта связь лежит в основе нашего национального самосознания. Утерявший же его теряет собственное прошлое, сокращает свои духовные размеры до рамок сегодняшнего дня, из которого трудно разглядеть целостный смысл нашей жизни»[7].
Позже мне встретились у о. С. Булгакова более яркие и глубокие строки об онтологическом смысле родины:
«Родина есть священная тайна каждого человека, так же, как и его рождение. Теми же таинственными и неисследимыми связями, которыми соединяется он чрез лоно матери со своими предками и прикрепляется ко всему человеческому древу, он связан чрез родину и с матерью-землей и со всем Божиим творением... Каждый человек имеет свою индивидуальность и в ней неповторим, но равноценен каждой другой, это есть дар Божий. И она включает в себя не только лично-качественное я, идущее от Бога, но и земную, тварную индивидуальность, - родину и предков... И как нельзя восхотеть изменить свою индивидуальность, так и своих предков и свою родину. Нужно особое проникновение, и, может быть, наиболее трудное и глубокое, чтобы познать самого себя в своей природной индивидуальности, уметь полюбить свое, род и родину, постигнув в ней самого себя, узнать в ней свой образ Божий»[8].
В осознании этой связи с предками проявляется нравственная вменяемость человека на важной – национальной ступени в иерархии духовных ценностей между человеческой личностью и Богом. Мне и Бога было суждено открыть, только увидев "оба склона" и пристально вглядевшись в свой со стороны – ибо его ценность становится понятна лишь в соотнесении с Абсолютом.
Я благодарен за это эмиграции. Тот алжирский выбор («всегда будешь жалеть о том варианте, который не избрал») обернулся тем, чего я не мог предположить: я обрел духовно именно то, что потерял физически.
Русская материя и русский дух в моем обладании как бы поменялись местами. Раньше я мог жить на своей земле – но не ценил это, как не ценишь воздух, которым дышишь, замечая его, лишь когда его нет. Попав за пределы России, я, однако, оказался в еще зыбко сохранившейся ауре России "малой", которую поддерживали ее уцелевшие обитатели. Офицеры-шоферы парижских такси[9], ждавшие "весеннего похода", но полегшие на кладбище в Сен-Женевьев де Буа, прощально мелькая именами и званиями с последних страниц "Часового" и "Русской мысли"; авторы и сотрудники русских изданий с латинскими буквами адресов; философы, оставившие после себя книжки о смысле России, издававшиеся в 1930-е годы тиражом в 300-500 экземпляров...
Именно эта зарубежная Россия, не имевшая своей территории, сделала меня русским, углубив мое неприятие коммунистической системы от ее простого внешнего отвержения – к духовному пониманию ее темного внутреннего смысла. Кроме того, эмиграция – в мемуарах и документах – дала представление о том, что произошло не только с Россией, но и со всем міром в XX веке; как он себя вел в нашей трагедии на различных ее этапах. Таким образом, это присоединение к "блоку памяти нации" дало взгляд и на окружающий Россию мір – что от него можно ожидать и чего нельзя. В том числе и сегодня...