Основными желаниями, или движущими "инстинктами" внутри исследуемой модели, с одной стороны, является
- жажда Приобретения, обладания предметом, а также стремление к подчинению, могуществу, господству (над миром), или, огрубленно, то же, на что нацелено фрейдовское понятие libido (психоанализ активно распространялся в России с начала века и в каком-то своем варианте очевидно был знаком Платонову, возможно, в изложении изданной в 27-м году книгой идей М.М.Бахтина (Волошинов 1993). С другой же стороны это
- страх перед возможной Потерей, утратой собственности или порчей имущества, страх разрушения, расходования, растраты энергии, жизненных сил (а также страх перед наказанием).
Огрубленно первое можно отождествить с Инстинктом Жизни (или Эросом, по Фрейду), а второе - с Инстинктом Смерти, или Танатосом (в варианте же самого Платонова - ужасом перед тленностью и гибельностью всего в мире). Если теория Фрейда основной упор делает на изучении первого, то платоновская "теория" посвящена скорее последнему. Недаром среди его любимых выражений можно найти жадность радости, бережливость труда, скупость сочувствия, терпение мучительной жизни, тоску тщетности и т.п. О них то и дело спотыкаешься, читая его текст.
Платонову необходимо понять, каким образом из сильно упрощенной таким образом психической конструкции сама собой рождается Душа (то, чем, как избыточной теплотой, наполнено тело человека) - т.е., каким образом и в каком месте "прорастают" в человеке иные желания и иные чувства, кроме заданных первоначально, греховных. А именно, как возникают - тоже постулируемые моделью, но постулируемые уже в ее выводе и собственно ничем не подкрепленные, никак не выводимые из посылок - взаимная любовь, братство, сочувствие друг другу, доверие, преданность, человечность? Иными словами, как из мира, погрязшего в грехах, может быть обретена дорога (для его гипотезы новая, никем не испробованная) - к спасению и чистоте "первоначальных" (внеземных, идеальных) отношений?
А уж то, в какой грязи погряз этот мир, показано у Платонова весьма "преизрядно", со свойственным ему, пожалуй, как никакому другому писателю, стремлением к преувеличению. Из-за гипертрофии этой грязи иногда возникает впечатление, что он ей любуется - так много в его тексте сцен, почти "непереносимых" для нормального чтения.
Откровенно антиэстетических примеров приводить не хочется (читатель легко найдет их сам). Но вот отрывок, в котором грязь хоть и демонстрируется, но все-таки снимается некоторым ироническим отстранением - приемом, со времен Пушкина и Гоголя достаточно освоенным в русской литературе, от которого и Платонов, с его пренебрежением ко всему "культурному" и явной установкой на неприятие канонов изящной словесности, все-таки не смог (как будто к счастью) до конца освободиться. Тут описывается, как Сербинов ищет в Москве свою знакомую:
Он ходил по многим лестницам, попадал на четвертые этажи и оттуда видел окраинную Москву-реку, где вода пахла мылом, а берега, насиженные голыми бедняками, походили на подступы к отхожему месту (Ч:236).
Эффект отстранения (о-странения, по В.Шкловскому, может быть даже остран-нения), кажется, состоит здесь в том, что автор, описывая откровенные "некрасоты" действительности, все-таки предоставляет своему читателю, как некую лазейку, возможность считать, что поскольку в тексте - явное преувеличение, то он и написан как бы не совсем "взаправду", а ради целей особого "художественного восприятия". При этом у автора с читателем оказывается своя, общая (и притом внешняя по отношению к изображаемому) позиция. Но всегда ли Платонов дает нам такую возможность?
Особому сложному способу платоновского видения мира посвящена статья (Подорога 1991). На месте традиционных фигур - наблюдателя, рассказчика, повествователя, "хроникера" или иных воплощений авторской речи (что развивает, по сути, идею из Геллер 1982:198) Подорога фиксирует у Платонова новый способ изображения - когда происходящее показано глазами некоего евнуха души. В "Чевенгуре" этот евнух души (то есть по меньшей мере как евнух души главного героя, Александра Дванова, так и его "дублера", Симона Сербинова) - это, по сути, и есть вариант авторской речи, некая субстанция, максимально лишенная собственной открыто выразимой позиции, отстраненная от какой-либо оценки происходящего, а лишь только хладнокровно фиксирующая все происходящие события, не умеющая ничего переживать и не участвующая ни в чем, а только анализирующая, лишенная души и воли, но при этом - постоянно мыслящая. Некий голый интеллект. Это зрение в корне отлично от обычного зрения.
При постоянном совмещении двух "дистанций" (сближения с текстом, то есть трагики, и отдаления от него, комики) платоновский "руководитель чтения" все время сбивает, путает читателя, словно не давая взглянуть на изображаемое с какой-то одной позиции - он обладает "внедистантным зрением" (Подорога 1991:57).
Для Платонова вообще характерно постоянные поиски возможности выхода за рамки какой-то принятой до него формы выражения авторского сознания, отторжение его (т.е. себя, автора!), отстранение от него - то в фигуре некого душевного бедняка (нищего духом?), как в хронике "Впрок", то в евнухе души человека, как в "Чевенгуре".
Некрасивость, неудобность, ущербность
Платонову как будто нравится ставить все предметы и героев в какие-то неудобные позы, положения (неудобные и для них самих, и для нас, читающих). Обычно мы воспринимаем мир стационарно, усредненно, гладко, вещи должны быть в нем расположены на своих местах, чтобы мы знали, как ими пользоваться. Платоновские же вещи кажутся нам какими-то неуместными, показанными зачем-то намеренно некрасиво. А для автора они почему-то милы и трогательны именно в этих неудобных позах - словно видные ему в каком-то особом свете, особенным зрением. Вот отрывок, в котором, с одной стороны, фиксирована "неудобность позы", но с другой стороны, все-же возникает стандартная поэтичность, более так сказать переносимая для обычного уха и глаза, чем характерные чисто платоновские способы выражения:
Темные деревья дремали раскорячившись, объятые лаской спокойного дождя; им было так хорошо, что они изнемогали и пошевеливали ветками без всякого ветра (Ч:27).
Внимание писателя останавливают и привлекают, приковывают к себе всевозможные неровности поверхности (будь то поверхность земли или человеческого тела), изъяны, ущербы и несовершенства - как при работе каких-то механизмов, так и внутри человеческого организма. Примерами этого платоновский текст изобилует. Гладкое, ровное, простое и правильное для писателя словно не существует, его интересует только шероховатое, поврежденное, испорченное, сложно и неправильно устроенное.
Вот как реализуется установка на некрасивость - через восприятие мальчика Саши, еще не имеющего в романе своего имени: он наблюдает сцену рождения приемной матерью, Маврой Фетисовной, двойняшек и чувствует едкую теплоту позора - за взрослых:
Сама Мавра Фетисовна ничего не чуяла от слабости, ей было душно под разноцветным лоскутным одеялом - она обнажила полную ногу в морщинах старости и материнского жира; на ноге были видны желтые пятна каких-то омертвелых страданий и синие толстые жилы с окоченевшей кровью, туго разросшиеся под кожей и готовые ее разорвать, чтобы выйти наружу: по одной жиле, похожей на дерево, можно чувствовать, как бьется где-то сердце, с напором и усилием прогоняя кровь сквозь узкие обвалившиеся ущелья тела (Ч:39).
Характерным приемом Платонова также является отмечавшееся многими исследователями столкновение поэтической и обыденной, шаблонной речи. Вот пример, когда в отчетливо "поэтическом" контексте предмет назван намеренно сниженно, грубо. При этом герой думает о своей идеальной возлюбленной:
- Роза, Роза! - время от времени бормотал в пути Копенкин, и конь напрягался толстым телом. - Роза! - вздыхал Копенкин и завидовал облакам, утекающим в сторону Германии: они пройдут над могилой Розы и над землей, которую она топтала своими башмаками (Ч:317).
У Платонова если уж человек умирает (а это происходит сплошь и рядом в его произведениях), то не как-нибудь, вполне литературно и благообразно "преставившись", а - как бобыль из прелюдии к "Чевенгуру": задохнувшись собственной зеленой рвотой (Ч:27).
Но ведь это же почти бабелевское остранение, быть может, скажет проницательный читатель. Нет, не бабелевское: ведь там (в "Конармии") был пенистый коралловый ручей - бьющий из глотки зарезанного старика-еврея (об этом в Бочаров 1967:278-279). И тот ручей хоть и в самом деле жуток, но все-таки еще и - по-настоящему художественно красив. Здесь же зеленая рвота намеренно только отталкивающа. Может быть, это некий заслон, который сам себе ставит Платонов в своих взглядах на "поэтическое".
Зло, творящее благо
По Платонову, человеческое тело, естество, плоть способно волноваться как водная стихия (река, пруд или озеро). Причем, все человеческие отправления, в том числе самые непривлекательные - это совсем не то, что оскверняет человека. Здесь - полемическое переосмысление точки зрения Иисуса, которая в свою очередь оспаривает правила книжников и фарисеев: "Ничто, входящее в человека извне, не может осквернить его; но что исходит из него, то окверняет человека" (Мк,7,15); "...есть неумытыми руками не оскверняет человека" (Мф,15,20). По Платонову, это перевернуто: "исходящее" есть то, что должно прославить человека, освятить пребывание на этой земле, сделать его значимым и ценным здесь. Именно в каких-то явных некрасивостях родинках, царапинах, "испорченных волосках", шрамах, рубцах и ямах (на первоначально ровной, "тоскливо-порожней" поверхности, например, российской равнины) ищут платоновские герои сокровенную правду жизни, потому что в неровностях остается след и как бы сохраняется память о человеке на земле. В этом Платонов оказывается парадоксально близок такому далекому от него писателю, как Розанов. (О близости к Розанову сказано также в работах Геллер 1982:89,336 и Найман 1994. А то, что Платонов писатель "анонимно религиозный" замечено в Карасев 1993.)