Объяснение этих парадоксов читательского внимания — не в количестве голосов, а в их качестве. Островского читают не так, как всех остальных. Когда вопрос ставится упором на сугубо литературное, художественное, индивидуальное, так сказать, чтение, — тогда называют «мастеров», называют «Одиночество», Островский на этой профессиональной шкале оказывается рядом с Гладковым где-то конце списка. Но стоит убрать это профессиональное предварение, и по какому-то непонятному счету «Как закалялась сталь» мгновенно побивает всех.
Ее читают иначе, чем старую художественную продукцию, поглощаемую в тишине и одиночестве. Ее читают по другим законам. Ей ищут место на другой, повой шкале. На шкале, которую эта книга создает себе сама.
Поток писем, хлынувший в журнал «Молодая гвардия» с 1932 года, в какой-то степени открывает нам секрет воздействия на людей повести Островского.
Практически объять этот поток, учесть его вполне теперь уже вряд ли возможно, — настолько это море безбрежно. Но вот некоторые ранние цифры. В 1934 году — около двух тысяч писем. За первые десять месяцев 1935 года более пяти тысяч.
И из всех этих тысяч — только триста индивидуальных, а остальные — от комсомольских, военных и рабочих коллективов. Работники журнала «Молодая гвардия», не привыкшие к такой бурной переписке с читателями, потрясены масштабами реакции, и, может быть, именно эта реакция в течение трех лет дает им силы в полном одиночестве твердить «литературе», что они открыли вулкан и что этот вулкан дышит.
Как читают Островского?
Вот как: «В который раз перечитывала „Как закалялась сталь“. И вероятно, не раз еще буду перечитывать…» «Два раза читал эту книжку…» «Достав книгу…
я организовал проработку ее у себя в комсомольском коллективе…» «Как только перерыв между боями, уже слышишь — начали читку… Мне нет покоя от бойцов.
Говорят: раз прочтем, второй читать будем и в третий раз перечитывать будем. Я таких чтецов в первый раз в жизни встречаю…» «Николай, братишка! Пишет тебе незнакомый слесарь Краснодарского депо. Уже пять часов утра, а я всю ночь читал про твоего Павку. Я так его полюбил, что всех его врагов прокалывал пером. И до того проколол журнал, что теперь сижу и думаю как его отнести в библиотеку!»
Разумеется, читательское письмо, вообще являющееся в советской России чем-то вроде исповеди, само по себе не редкость в жизни писателя, привыкшего к посланиям незнакомых людей, в том числе и яростных. И все-таки, даже на этом фоне неистовая реакция читателей на появление повести Островского — этот шквал коллективных откликов — нечто из ряда вон выходящее. Кажется, что «коллективное» — значит, организованное сверху. Нет! В ту пору — нет! Снизу подпирает! «Организовать» такое от нуля невозможно — можно только ввести напор в берега. А напор — мощный, и именно от «земли», от «комсы», от «массы».
Нет, эту книжку читают не так, как обычную художественную литературу. Недаром и слово-то употребляют другое: не читают, а прорабатывают. Или как во время войны рассказывал на одном из писательских пленумов Николай Тихонов, — у бойцов книга «Как закалялась сталь» сделалась «своего рода евангелием»… «Ее читают и перечитывают во всех ротах и батальонах…» Перечитывают — не затем, конечно, чтобы узнать, «что произошло дальше». Что дальше — и так знают наизусть. Перечитывают — потому что заключено в тексте то знакомое напряжение, которого жаждут, к которому заново подключаются, которым заряжаются. Мать Олега Кошевого пишет: книга Островского у ее сына всегда под рукой; она стоит так, чтобы ее в любой момент можно снять с полки… «если потребуется зарядка»… Нет! Художественную литекратуру так не читают.
Это — что-то другое.
Здесь, внизу, в читательской массе, и предопределяется с самого начала судьба книги. Профессиональное, официальное признание может прийти раньше или позже.
Решается — тут.
Сама диалектика изданий повести отражает драматичный путь утверждения Островского в литературе. Внешне — победное шествие: к середине 30-х — два миллиона, к середине 50-х — пять миллионов, к середине 60-х — десять миллионов экземпляров… и далее в той же прогрессии. Это победное шествие начинается в 1935 году, когда «Роман-газета» выпускает первый массовый, стопятидесятитысячный тираж «Как закалялась сталь» с очерком М. Кольцова в качестве предисловия. Тираж мгновенно расходится. А уж параллельно, на местах, в Ростове и Омске, в Казани и Иванове, в Уфе и Новосибирске, во всех концах местные издательства начинают своими силами самостийный выпуск книги. И каждый издатель правит текст заново: некоторые редакторы умудряются даже пробиться к Островскому и согласовать поправки (тут, кстати, и возникают многочисленные варианты и разночтения, которые впоследствии, при установлении посмертного канонического текста повести вызовут бурную дискуссию правопреемников автора).
Местные издатели выпускают книгу мизерными тиражами («на область»), на плохой бумаге, с опечатками, вызывающими хохот фельетонистов, — и все-таки есть свой смысл в этой самодеятельности: в течение года страна наводняется скоростными выпусками, спешно утолящими жажду, и лишь в 1936 году, когда авторитетные центральные издательства дают еще несколько мощных тиражей, этот местный поток начинает уменьшаться. К войне он совсем иссякает (только в республиках продолжают переводить «Как закалялась сталь»: на осетинский, бурятский, эстонский).
В пятилетие с 1942 по 1946 год — по вполне понятным причинам — изданий мало.
Но есть одно, которое может перевесить все предыдущие и последующие. Это издание выходит в сорок втором году в блокированном немцами Ленинграде.
Набирают текст в полуразрушенном здании. Печатают десятитысячный тираж, крутя машины вручную, потому что электричества нет. Распродают эти десять тысяч в течение двух часов.
Теперь я хочу вернуться к сомнениям наших зарубежных историков, которые подозревают, что успех книги Островского определен решениями сверху.
Да! Определен. Только логика тут обратная. Не потому читают книгу, что стоит она в обязательных списках. А потому она встает в списки, что ее читают. Можно велеть издать книгу сверхтиражом. Но нельзя велеть переписывать ее в Старозагорской тюрьме, тайком от надзирателей. Нельзя велеть читать ее в окопах под Севастополем при свете карманных фонариков. Нельзя велеть крутить вручную печатные машины в блокадном городе. Это люди делают сами.
Значит, есть что-то такое в книге, что бьет безотказно и вопреки всем старым литературно-критическим представлениям о традиционном художественном тексте.
Значит, есть тут загадка, не подвластная старым профессиональным представлениям. С самолго начала литературно-критическое освоение повести «Как закалялась сталь» идет по двум направлениям, и литература об Островском распадается на два непримиримо спорящих между собой лагеря.
Первые исследователиостро чувствуют необычность представшего им литературного явления. Они понимаюь: старыми средствами тут мало что объяснишь. И они ищут новый путь, эмоционально подстраиваясь к повести, создавая живую легенду об Островском в том же ключе, в каком Островский создал живую легенду о Корчагине.
Крупнейшей фигурой такой критики становится Семен Трегуб, и его книжка «О Николае Островском», выпущенная в 1938 году, кажется мне в известном смысле уникальной. Пронизанная ощущением единства личности и книги Островского, написанная в таком же лихорадочном стиле, насыщенная личными воспоминаниями и интонациями, — книга эта, явившаяся потрясенным откликом С. Трегуба на смерть писателя, немногое объясняет в тексте, но таит в себе ощущение какого-то неуловимого нерва, духовного строя повести. «Писать дневник для печати, для истории — значит умышленно прихорашиваться. Это пошлость, — сказал он…
Никому он не мог простить лицемерия и фальши… Мы можем, мы должны… быть такими, как он». С. Трегуб с его горячечным стилем — выразитель настроений тех комсомольских масс, которые начиная с 1932 года исступлено читают повесть: он понимает Островского, как самого себя.
Впоследствии, споря со своими академичными оппонентами, С. Трегуб должен был перейти на их язык. После 1935 года, когда за повесть Н. Островского взялись сугубо профессиональные литературоведы, его принялись исследовать по классической схеме: тема — идея — художественные средства; крупнейшей фигурой этой критики стал Натан Венгров.
Там Островский был — живой Корчагин. Здесь он — мастер, создавший литературный текст. Там исходили из ощущения небывалого единства автора и героя. Здесь автор отделен от героя, как профессионал от созданной им вещи. Там, подстраиваясь к стилю самого Островского, твори ли о нем легенду, писали — крупными, резкими штрихами. Здесь измеряют легенду традиционными мерками, пишут кропотливо и профессионально. И конечно, здесь материал собран больший, и выводы — по внешним параметрам — выглядят богаче.