Дело в публике. Мы вполне понимаем, что публика после всех слухов о всем ломаньи и кривляньи г. Самойлова, когда его желали видеть в пьесе вместе с Васильевым, после этого возмущающего неуважения к интересам сцены, все-таки могла пожелать его видеть. Зачем же себе в этом отказывать? Мы понимаем еще более то, что публика даже могла требовать, чтобы Самойлов играл эту роль, потому что он уклонялся от нее не по сознанию своего бессилия, а потому что он Катерина Строптивая; но мы понимаем это не иначе, как так, что публика должна была настоять, чтобы он играл эту роль в той обстановке, какой желало столичное общество, то есть чтобы он играл ее с Павлом Васильевым. Публика должна была создать г. Самойлову из первого его дебюта в роли Грозного хотя поздний урок: обратить для него этот спектакль в «укрощение Строптивой» или прогонять его с тех пор вон со сцены, как только он на ней покажется. Но на это способна публика, понимающая свои права, публика, себя уважающая.
Наша же публика позволила перекапризничать себя г. Самойлову и, видя его в ансамбле, состроенном по его капризу, не только не прогнала его со сцены, но увенчала его лавровыми и миртовыми венками и букетами.
Этим публика русской столицы выказала свое совершеннейшее ничтожество со стороны характера и понимания отношений, какие общество должно держать к своим своенравным наемникам; но ей еще оставалось доказать свое столичное невежество: она начала аплодировать Самойлову, когда этот актер, с ему одному свойственною наглостию, перевирал стихи трагедии. Пишущий эти строки, сидя в ложе с экземпляром трагедии Толстого и следя за чтением роли Грозного Самойловым, отметил шестнадцать сделанных им искажений; другое лицо, возымевшее также желание поверить строптивого артиста, насчитало по другому экземпляру двадцать девять ошибок, между которыми две столь крупны, что драли ухо извращением исторических фактов, и столь характерны, что могли выскочить из уст актера, стоящего на одной степени научного образования, например, хоть разве с театральным ламповщиком.
Все это петербургская столичная публика покрывала аплодисментами!
На днях в газетах помещено известие из Веймара, что в январе 1866 года на тамошнем великогерцогском театре пойдет известная трагедия графа А. К. Толстого «Смерть Иоанна Грозного» в прекрасном переводе на немецкий язык К. К. Павловой. Знаменитый актер тамошнего театра Лефельд, когда ему прочли роль Иоанна, объявил, что никогда в продолжение всей своей карьеры он не встречал лучшей роли, и благодарил в письме великого герцога за доставленный ему случай сыграть ее. Автор трагедии, граф А. К. Толстой, находится в настоящее время в Веймаре. Многие директоры театров в различных городах Германии намерены также в 1868 году поставить у себя это замечательное произведение русского писателя. Сравните же с этим отношением хорошего иностранного актера в этой пьесе отношение нашего г. Самойлова!
Поникаешь головою перед такими многознаменательными явлениями нашей общественной дряблости и невежества.
Никакие чувства уважения ни к какому таланту, никакие пристрастия ни к какому любимцу не дозволили бы снизойти до такой бестактности, в какой упражнялось и по днесь упражняется наше общество с своим г. Самойловым, отыгрывающим своими стихами Ивана Грозного.
Французы, которых не принято брать за образец, когда заходит речь о какой-нибудь общественной инициативе или об общественном контроле за действиями лица, — и перед теми нам следует покраснеть до ушей за свое столичное общество в этом деле. Не далее как прошлою зимою, или даже прошлым летом, в Париже, когда актер, перед которым г. Самойлов нечто столь малое, что между ними двумя нельзя провести и отношения, читая известный монолог в «Эрнани», произнес «Oui, je suis de votre suite» вместо «Oui, de votre suite»,[1] в партере театра возник непобедимый гвалт, который не умолк до тех пор, пока актер не извинился и не произнес стиха, как он стоит у автора: «Oui, de votre suite».
Так строга и щепетильна даже по-французски образованная публика, и так она своим чутьем понимает черту, разграничивающую право двух творчеств: автора и актера.
Об английской публике нечего и говорить. Стоит только вспомнить историю постановки Шериданом шекспировского «Отелло» на Ковентгарденском театре, чтобы покраснеть до самых воротничков за восторги нашей публики от игры г. Самойлова.
Да, да! Этот один образчик поведения одной этой Катерины Строптивой, в виду всего общества и особенно бы в виду дирекции, — явление, обсуждая которое, уже нельзя утверждать, что действительно, во всех иже содеяно злых нашим театром, виноват начальник репертуарной части Федоров. Что может сделать этот чиновник один, когда сама дирекция не только бездействует, но даже вредит сценическому делу своим равнодушием и потворством к лицам, требующим к себе всей строгости во имя оскорбляемых ими интересов сцены и общества? Ничего.
Мы начинаем нашу хронику с этого противоречия общему тону театральных рецензентов, изобретших «театрального домового», и будем писать ее не с предвзятою злобою против лиц и учреждений, а всматриваясь в их действительное влияние на печальнейшие дела наипечальнейшей русской сцены в резиденции русского Государя. Мы просим употребляемое в наших хрониках слово дирекция так и читать: дирекция, а не думать, что это значит «театральный домовой», или чиновник Федоров. Если придется считаться с г. Федоровым, то мы не обинуясь станем считаться прямо с ним и станем считаться не системою оскорбительных для него намеков, а будем говорить о его служении театру, принимая их, что называется, под мелок — под поверку. Этой системы говорить доказательно мы будем держаться всегда, и даже на все новые пьесы, в которых участвует г. Самойлов, станем ходить в театр с текстом идущих пьес. Это доставит нам возможность в конце наших хроник помещать маленький, а может быть, и не маленький реестрик, который мы так и озаглавим: «Реестр сценическим местам, перевранным в течение такого-то месяца премьером петербургской русской сцены В. В. Самойловым».
Мы уверены, что г. Самойлов усердно поможет нам и заслужить доверие наших читателей, и навести и дирекцию, и даровитых рецензентов на мысль, что с русскою сценою пора уже дельно считаться и что счет этот надо начинать с высших ступеней персонала, то есть с самой Строптивой Катерины — с г. Самойлова, глядя на которого другие учатся относиться к сцене точно так же, как к ней относится этот, лаврами и миртом увенчанный за свое невежество, великий артист на безлюдьи.
Мы просим извинения у тех, кому все сказанное покажется длинным. Мы должны были высказаться, как мы смотрим и как намерены вперед смотреть на дела нашего театра.
Затем скажем только несколько кратких слов о новостях по репертуарной части.
Из новых пьес, ожидавшихся к нынешнему сезону, до сих пор (то есть до дня, в который пишутся эти строки) шли всего две: «Ледяной дом», переделанный из романа г. Лажечникова, и «Опричник», пьеса, написанная самим Лажечниковым.
Роман Лажечникова, как давно замечали очень многие, и в том числе покойный Белинский, есть вещь, необыкновенно удобная для переделки ее для сцены. В нем много живости, картинности, политических эффектов и целый выбор глубоких, сильных характеров; но переделка, в которой этот роман явился на сцене, очень неудовлетворительна. На сцене вовсе нет той драмы страстей, которую вы чувствуете, читая роман, а есть только моменты действий, и потому впечатление, производимое драмою, сухо и бледно. Кроме того, автор сценария, по всеобщему мнению, сделал большую ошибку, представляя публике кабинет-министра горячим и честнейшим патриотом, тогда как после издания лажечниковского романа личность Волынского получила новое историческое освещение, и представлять нынче кабинет-министра мучеником за Россию совершенно неудобно, ибо всем читающим людям нашего времени известно, что кабинет-министр Императрицы Анны пал жертвою интриги, эксплуатировавшей его безрассудства и его дурной нрав. С теми же, которые ходят в театр, но ничего не читают, еще непростительнее было поступать таким образом, знакомя их с историческим лицом, в обозначении этого лица ложными чертами. Мы решительно не понимаем, зачем это сделано автором сценария, и думаем, что им просто руководило убеждение, что переделка из романа должна рабски подражать роману!
Исполнение «Ледяного дома» было наипечальнейшее. Лучше других исполнили свои роли гг. Зубров, Леонидов и г-жа Струйская. Г. Зубров — этот образец честности в изучении и созидании своих ролей — в крошечной роли Остермана передавал верное понятие об Остермане. Восклицания: «Нога моя! нога моя!», когда нужно дать неуклончивый ответ, были сделаны мастером, какого все привыкли видеть, к сожалению, в весьма мало замечаемом актере Зуброве. Г. Леонидов давал местами ясное понятие о Бироне, и именно в тех местах, когда герцог себя выдерживает и хитрит. В других же местах был не в меру холоден. Г-жа Струйская, которую мы не видали с конца прошлого сезона, все та же. Она явилась в «Ледяном доме» в роли княжны Мариорицы такою же грациозненькою, укромненькою и мякенькою, как и в роли Любы Стахеевой в «Гражданском браке» — в роли, с которой о г-же Струйской пошел говор и началась ее известность. Некоторые газеты, успевшие, разумеется, гораздо раньше сделать свои отзывы об исполнении «Ледяного дома», нашли сцену любовного объяснения Мариорицы с Волынским исполненною очень неудовлетворительно. Мы нимало не противоречим тому, что г. Самойлов (Волынский) сыграл это место действительно смешно и жалко, но у Струйской здесь во время всей реплики с Волынским звучала очень верная нота страсти, восходящей до своего апофеоза, и мы думаем, что именно это место да сцена с Бироном в дворцовых аппартаментах Мариорицы были лучшими местами во всей роли.