Эти реформы включали в себя преобразования в деревне, предусматривающие трансформацию крестьян из общинников, связанных круговой порукой, в собственников земли, передовых современных хозяев, по сути своего менталитета противодействующих всякому революционному брожению. Речь шла также об усовершенствовании системы образования с постепенным введением его обязательности, создании социального страхования и социального обеспечения городских рабочих, административной реформе, включающей в себя выборность местных властей, судов, полиции, реформе налогообложения, уравнении в правах старообрядцев и расширении прав евреев.
«Двадцать лет покоя — внутреннего и внешнего, — восклицал реформатор, — и вы не узнаете нынешней России!». Это говорилось ровно за десять лет до февральской революции, и самому Столыпину было отпущено из этих десяти лет четыре с половиной года до того рокового выстрела в киевском театре, который оборвал его жизнь.
«Только в антракте я выбрался со своего места и подошел к барьеру. Я облокотился и смотрел на зрительный зал. Он был затянут легким туманом. В тумане этом загорались разноцветные огоньки бриллиантов. Императорская ложа была пуста. Николай со своим семейством ушел в аванложу. Около барьера, отделявшего зрительный зал от оркестра, стояли министры и свитские.
Я смотрел на зрительный зал, прислушиваясь к слитному шуму голосов. Оркестранты в черных фраках сидели у своих пюпитров и, вопреки обычаю, не настраивали инструментов.
Вдруг раздался резкий треск. Оркестранты вскочили с мест. Треск повторился. Я не сообразил, что это выстрелы. Гимназистка, стоявшая рядом со мной, крикнула:
— Смотрите! Он сел прямо на пол!
— Кто?
— Столыпин. Вон! Около барьера в оркестре!
Я посмотрел туда. В театре было необыкновенно тихо. Около барьера сидел на полу высокий человек с черной круглой бородой и лентой через плечо. Он шарил по барьеру руками, будто хотел схватиться за него и встать.
Вокруг Столыпина было пусто.
По проходу шел от Столыпина к выходным дверям молодой человек во фраке. Я не видел на таком расстоянии его лица. Я только заметил, что он шел совсем спокойно, не торопясь».
Это из воспоминаний Константина Георгиевича Паустовского, девятнадцатилетним гимназистом бывшего очевидцем убийства.
Из всего столыпинского пакета были осуществлены лишь закон о землевладении и землеустройстве и сопутствующие ему законодательные акты, получившие название «аграрной реформы». Но прежде чем говорить об этой реформе, представлявшей собой типичный для России реализованный утопический проект, обратимся к объекту реформирования — сельской общине — одному из ключевых социальных образований российской истории.
Иногда ощущаешь, как близко от нас бесконечно далекое прошлое. Есть такой счет рукопожатий. Вот человек, который мог пожать руку тому, кто родился в начале двадцатого века, а тот — тому, кто родился в середине девятнадцатого. Получается, что нас отделяет от Пушкина три-четыре рукопожатия. Но есть и другое не менее реальное ощущение истории. Оно возникло у меня в Кунье, где на пути из варяг в греки среди болот и лесов отыскиваются следы древних городищ, селищ и других поселений кривичей, тысячу лет назад сменивших здесь и ассимилировавших литовские племена.
На вершине песчаного холма — круглая площадка, опоясанная рвом и валом, следы частокола. Стоишь перед этим городищем на окраине деревни Новотроицкое среди некошеных трав, летний ветер легкой рябью пробегает по ним, шелестит в листве чахлого березняка, и все пытаешься представить, сколько рукопожатий — двадцать, тридцать? — отделяет нас от обитателей этого древнего поселения, от далеких пращуров нынешних псковских крестьян, так запустивших, забросивших землю, которую отвоевывали от лесов и болот их предки?
Куньинский учитель географии Вячеслав Анатольевич Гринев, один из тех энтузиастов истории своего края, которые одинокими огнями духовности еще разбросаны по сельской России, неустанно открывает все новые городища и возит туда своих учеников, показывая им артефакты древней культуры — остатки железоплавильных печей, следы свайных озерных поселений, культовые камни и жальники — славянские захоронения времен перехода от язычества к христианству.
Зачем это деревенским подросткам с их дискотечными плясками и мечтами о городской жизни, зачем им карабкаться по заросшим папоротником и полынью склонам холмов, рыться в черной земле культурных слоев, выслушивать жаркие речи учителя, пытающегося пробудить их воображение рассказами о жизни обитателей этих исчезнувших селищ? Зачем? Не знаю. Но без таких знаний, без такого пробужденного воображения, в котором теплится ощущение связи времен, нет народа, нации, а есть скопление случайно поселившихся здесь людей, легко пришедших сюда и легко покидающих эту землю.
Ключевский, этот поэт исторического знания, у которого воображение так удачно дополняет суровую правду факта, пишет об остатках городищ Киевской Руси, рассеянных по всему Приднепровью на расстоянии четырех — восьми верст друг от друга. Как и псковские селища, это пространство, очерченное кольцеобразным валом, достаточное для одного доброго крестьянского двора. Такие одинокие дворы, окопанные земляным валом с частоколом для защиты скота от диких зверей, по мере распада родового быта славяне ставили, расселяясь по Днепру и его притокам, ими же колонизовалось Верхнее Поволжье и Северо-Западная Русь. Собственно и Киев, по преданию, возник из укрепленных дворов трех братьев-звероловов, поселившихся на трех холмах высокого берега Днепра. Старшего брата звали Кий.
Но из южной Руси, теснимые степными кочевниками, поселенцы двигались на север, в верхневолжское междуречье и, отыскивая среди болот и лесов сухие возвышенные места, ставили на них избы, корчевали и выжигали лес, поднимали целину и, снимая несколько лет с удобренной золой земли хороший урожай зерновых, истощив почву, двигались дальше, ставили новый починок, повторяя все сначала.
Так ли Вячеслав Анатольевич Гринев толкует своим ученикам жизнь обитателей открываемых им селищ, эдак ли, и что остается в их молодых душах — не знаю. Но Ключевский толковал так, отмечая непрестанное движение людей вольно-земледельческой Верхне-Волжской и Псковско-Новгородской Руси. Это движение — исток всего, исток древних славян — звероловов, бортников, землепашцев, перемещавшихся по необъятной равнине, воюя или ассимилируя местные племена — чудь и мерь, литовцев и финнов, смешиваясь с ними, образуя постепенно великорусскую народность с ее городами и княжествами.
В ходе колонизации огромной северо-восточной лесной равнины, шедшей многие столетия, по мере освоения новых территорий, распределения земель между князьями и их дружинниками-боярами и смены подсечно-огневого земледелия трехпольным, происходит формирование сословий смердов и наймитов — крестьян, работающих на государственных или частных угодьях. Одновременно меняется и форма расселения — не однодворные селища — форпосты колонизации, а деревни, состоящие хотя бы из нескольких дворов.
Формированию государства — удельно-княжеского, а потом и царско-боярского — сопутствует создание сельской общины, которая по мере перехода от полюдья — регулярного объезда князей для кормления дружины на подвластных территориях — к подушевому и поземельному налогу становится не только единицей хозяйственного самоуправления крестьян, но и инструментом сбора податей. Этот инструмент совершенствуется под влиянием монгольского ига. Необходимость платить дань, сбор которой монополизировала Москва, заставляла использовать заимствованную у монголов, а ими перенятую у завоеванных китайцев систему сбора налогов, основанную на переписи населения и внутриобщинной круговой поруке. Но и после свержения монгольского ига эта система остается как модель сбора государственных доходов.
В дальнюю даль столетий российской истории уходят истоки крестьянского житья, складывавшегося в рамках общины со всеми ее реалиями, сохранившимися вплоть до столыпинской реформы начала двадцатого века, — коллективной ответственностью перед государством за уплату налогов, круговой порукой, социальной взаимопомощью, переделами земли. Во все периоды существования государства российского поземельная община оставалась не только инструментом крестьянской самоорганизации и взаимопомощи, но и механизмом принуждения к налоговой дисциплине.
«Когда вы первый раз видите русскую деревню, вы можете подумать, что попали к моравским братьям. Здесь нет, как у вас во Франции, больших отличных ферм, где живут сельские капиталисты, — этих своеобразных сельскохозяйственных мануфактур, окруженных бедными лачугами, в которых многочисленные поденщики, подлинные сельскохозяйственные рабочие, влачат жизнь, не менее жалкую и не более обеспеченную, чем рабочие городских фабрик. Ввиду того, что каждый русский крестьянин входит в состав общины и имеет право на земельный надел, в России нет пролетариев. В нашей деревне по обеим сторонам проходящей через нее дороги, тянутся два ряда домов, совершенно одинаковых, похожих один на другой».