Получать или отправлять письма через посольскую почту им не разрешают. Через советскую же почту ничего не пропускает КГБ. Но они мне пишут регулярно нелегальными способами. По их подсчетам, в день у посольства ловят от 10 до 15 человек, часто семьи. Вот что они пишут:
«Бывает больно смотреть, когда тащат под нашим окном и кто-нибудь из американцев стоит и улыбается этому. Мы, как звери, кидаемся на решетку окна и кричим, визжим, свистим, потому что невозможно наблюдать молча. После несколько часов не можем прийти в себя, и нас трясет. Недавно взяли мужа, жену и трех девочек 9-, 7- и 5-летних. Жену увели вперед, а отца несли 4 милиционера нарастяжку, и все они, даже маленькие дети, кричали: „Помогите! Помогите, американцы!“ Дети побегут за матерью, потом вернутся к отцу, на него кинутся, обнимают, а он висит между четырех милиционеров и тоже кричит».
«Сейчас в основном делают так, чтобы мы не видели, и даже теперь вокруг посольства отвозят, чтобы даже на машине не везти перед нашим окном. Они через консула нам передали, чтобы мы не кричали, когда будут тащить людей. Мы стыдили их перед консулом, да и консулу сказали, что теперь они американцев ни во что не ставят, если осмелились такое передать через него. Они даже не считают нужным скрывать, что люди идут в посольство, так как посольские сами не заинтересованы, чтобы люди шли к ним за помощью. Они хотят жить спокойной жизнью. Бедные, бедные русские люди, так много мучения выпало на их долю, почти столько же, как на долю евреев». «Только у посольства сколько было взято, огромное число тех, которых мы видели, а сколько еще мы не видели. Перед Олимпиадой всю ночь кричали люди, которых вылавливали и волокли на угол, где их душегубка. Это были ночи ужаса, а милиция — как львы, сидящие в засаде на добычу. Кричали дети, кричали женщины, мужчины. Если понравится какая, то берут ее, и она кричит, а они потом приходят оттуда пьяные и рассказывают, какая лучше, какая сама, обозлившись, сказала: „На!“ Они думают, что говорят тихо, ведь пьяные. Послушаешь — и волосы дыбом встают от их разговоров».
Между тем существует советско-американская консульская конвенция, согласно которой должен быть обеспечен свободный доступ для граждан, желающих получить информацию о порядке эмиграции. Как же допускает американское правительство, что из их посольства в Москве устроили какую-то ловушку? Почему не протестует посольство каждый раз из-за нарушения консульской конвенции? Очевидно же, что если бы доступ был действительно свободный и никого за вход в посольство не наказывали, то люди бы и не стремились ворваться, не отказывались бы выходить. Зачем же вообще была подписана эта конвенция, если ее не собирались выполнять? Для создания атмосферы «сотрудничества» у посольства?
Заключать договоры с Советским Союзом имеет смысл только в том случае, если у вас есть намерение и способы заставить СССР выполнять их часть обязательств. Подписанием договора с СССР борьба не заканчивается начинается борьба за его выполнение. Столь желанный западным либералам «диалог» с Советским Союзом можно вести, только зажав их в угол и сдавив пальцы на их горле. Другой формы диалога они не понимают и тут же норовят прижать в угол вас. Чем вы пытаетесь быть вежливей, уступчивей, тем хуже.
Как-то в лагере я встретил пожилого украинца, учителя литературы, человека необычайно вежливого и воспитанного, из тех, что даже муху не обидят. Слыша, например, лагерную матерщину, он краснел как девушка и старался незаметно отойти в сторонку. Но почему-то именно его лагерный кагебешник все время наказывал — сажал в карцер, лишал посылок из дома и свиданий с женой. Заинтересовавшись, я расспросил его об отношениях, сложившихся у него с кагебешником.
— Понимаете, — говорил он удрученно, — он меня регулярно вызывает на беседу и уговаривает с ним сотрудничать…
— Ну а вы что?
— А что я могу сказать? Я извиняюсь и отказываюсь, говорю, что это совсем не в моем характере. Не умею я этого… Как же я буду смотреть в глаза тем, на кого доношу?
Мне стало жаль старика, и целую неделю я учил его отборнейшему мату. Поначалу наука давалась ему с трудом, иногда он чуть не плакал. Но к концу все-таки мог выговорить несколько слов достаточно твердо и не покраснеть. Я все же беспокоился, сможет ли он повторить их кагебешнику не смутившись, достаточно убедительно. К счастью, он осилил себя. Отсидев 15 суток за «нецензурную брань», что вызвало изумление всего лагеря, он вышел, и больше ни разу кагебешник не вызывал его.
Это не шутка. Психология кремлевских вождей совершенно та же. Да многие из них и просто прошли через работу в КГБ. Беда только, что я не могу открыть школу матерщины для западных дипломатов и политиков. Черт его знает, и почему это все размышления да разговоры «русских путешественников» неизбежно заканчиваются рассуждениями о дерьме? Точно нам уж и поговорить не о чем. Можно же ведь и помечтать о чем-нибудь прекрасном, пусть даже маловероятном. Но, видно, все у нас происходит, как в том анекдоте про человека, видевшего беспокойные сны. То сказочные пещеры, наполненные драгоценными самоцветами, то вдруг много-много золота. Всюду золото, куда только ни протяни руку. Золото… золото… золото…
— Ты что там шаришь по постели? Что ищешь? — будит его жена.
— Да вот, понимаешь, приснилось, что вокруг золото сплошное.
— Спи, дурак, какое тебе золото. Чего придумал…
Вот заснул он опять, и снятся ему кучи дерьма. Всюду, куда ни сунься.
— Ты что, опять золото ищешь? — ворчит жена.
— Да нет, теперь вот дерьмо приснилось, много дерьма… Стой, а дерьмо-то и вправду есть…
Прошло четыре года с тех пор, как, щурясь точно от яркого света, впервые оглядывался я по сторонам в безмятежном городе Цюрихе. Четыре года — и срок-то, в общем, небольшой, и проскочил он быстро, а сколько же всего произошло, изменилось. Уже не просыпаюсь я перед рассветом с недоумением: «Скоро ли подъем? Когда же начальник застучит остервенело в дверь своим ключом?» Прошлое тускнеет, перестает казаться реальным, новое же становится таким привычным, точно всю жизнь здесь прожил. И где теперь «у нас», а где «у них», что «наше», что «ваше» — совсем перепуталось. Только иной раз услышишь в новостях об очередном аресте или суде в Москве — и словно что-то защемит внутри.
А так, хорошее ли, дурное — все забывается с поразительной быстротой. Недавно журналист из одной крупной американской газеты вдруг спросил меня:
— Скажите, а как же вам удалось эмигрировать? Вас что, отпустили по израильской визе?
Другой удивил еще больше, уговаривая посетить Америку:
— Стоит, знаете, съездить хоть один раз, посмотреть страну, Вашингтон, Белый дом… Все чаще и настойчивее спрашивают меня теперь: — Что вы думаете о Западе?
И каждый раз я стараюсь увильнуть от этого вопроса. Коротко не ответишь, а длинно никто слушать не станет.
Так было и с этой книгой. Я ни за что не хотел ее писать. И, Бог мне свидетель, если бы не фантастическая настойчивость моего издателя, никогда бы писать не стал. Еще не прошло достаточно времени, чтобы это недавнее прошлое улеглось. Все, что у меня есть, — это впечатления, а впечатления обычно отражают скорее прошлый опыт и психологию наблюдателя, чем сам объект его наблюдений. Впечатления всегда категоричны, им недостает оттенков. Изложенные же в краткой форме, они поневоле изобилуют широкими обобщениями, часто совсем неоправданными. Наконец, впечатления всегда противоречивы и непоследовательны, случайны и ненадежны, к тому же самые занятные из них приходится опустить, если они связаны с конкретными лицами: негоже ведь выставлять хорошего человека в нелепом виде просто потому, что он неловко подвернулся вам под руку. Издатель был неумолим.
— Ладно, — сказал я в сердцах, — будет вам книжка. Только потом не жалуйтесь. Нас с вами забросают камнями и разорвут на части. Нас сожгут на медленном огне, как еретиков при инквизиции.
…И в самом деле, что за странная затея. Точно какой-нибудь иностранный путешественник, проехавший по сибирской магистрали из конца в конец огромной страны, с остановками в городах покрупнее не дольше, чем двадцать минут, — ну, что он может увидеть из окна вагона? То-то возмутятся потом местные жители, читая его рассуждения.
Впрочем, как смотреть. Я тоже когда-то проехал не одну тысячу километров по российским железным дорогам. Считал от скуки вагоны встречных товарняков, слушал на рассвете паровозные гудки, протяжные, точно зевота, пил по утрам чай из стаканов с неизменными подстаканниками. Все эти однообразные перроны, разъезды и Богом забытые деревеньки стираются потом из памяти почти бесследно.
Остается впечатление. Там, где дорога проходит вблизи деревень, обязательно выходят к полотну дети. Дождь ли, мороз ли, а две-три неподвижные фигурки непременно торчат, глядят вслед поезду с какой-то неизменной тоской, словно вся жизнь прошла мимо.