Такие тексты как «Жизнь с идиотом» Виктора Ерофеева находятся за пределами нашей традиции:
«Шли дни. Она все портила и рвала: порвала шторы, Пруста, мои старые письма к ней – мы пожали плечами; она насрала на ковер, как инвалид, – мы сделали вид, что не замечаем. Мы были выше этого, нам было не до вони. Но и у богов кончается терпение. Тогда мы ее избили, не очень больно, раздели для забавы и избили, хохоча над ее дурацкими титьками, которые резво подпрыгивали, пока мы ее били, но, однако, она все-таки потеряла сознание – и титьки стали совсем уж дурацкими, и мы даже всплакнули над их бесповоротной глупостью.
Она стала морить нас голодом. Не допускала до пищи. Мы исхудали от взаимной любви и от голода. Голод нас возбуждал. Мы были гиганты-кариатиды, подпирающие взволнованный сфинктер. Мы были худые веселые мужчины с развороченными задами. Но и у богов кончается терпение.
– Тебя особенно ненавижу, – говорила жена Вове, тараща глаза. Мы снова избили ее. Сука! Подранок! Синюшняя морда!.. Никакого эффекта. Но было сладко. Мы переглянулись. Мы обнялись, и было сладко. Мы тыкались друг другу в животы.
– Или он – или я, – вдруг заявляет жена Вове.
– Это фашистская постановка вопроса, – угрюмо заметил я.
– Зачем он тебе нужен? – спросила жена Вову. – Ну, поигрался, будет!..
Все равно он тебе ничего не родит. Какой от него толк? А я тебе рожу сына.
– Ты уже один раз родила, – сказал я.
– У тебя будет сын, Вова, – убежденно сказала жена. – Ты будешь гордиться им.
– Я – твой сын, Вова, – робко сказал я.
<…>
Он вбежал в комнату. Щелкнул секатор. Я сидел в кресле со стаканом томатного сока. Я жадно пил. Она смело пошла на Вову. Ее тело мне вдруг показалось желанным, и я обрадованно крикнул:
– Подожди! Я хочу ее!
Вова улыбнулся на мой крик. Он не был ревнивцем и ценил в людях страсть. Но он сделал страшный знак: ПОТОМ. Меня объял ужас. Нет! Но жена смело шла на секатор. Вова шел на жену, рыжий, умный, родной, словно танк.
– Я люблю тебя, – сказала жена Вове в совершеннейшем экстазе. – Люблю! Я люблю тебя, Вова.
Вова схватил ее за волосы – у нее были светлые волосы до лопаток – намотал их на руку, и завалил жену на загаженный ковер. Он надавил ей коленом на грудь. Мы все были наги, как дети.
– Люблю… – хрипела жена, любуясь Вовой.
Вова быстро стал отстригать ей секатором голову.
– Эх! – наконец крикнул Вова и поднял за волосы трофей.
Я сидел, облитый кровью, томатом и малофьей. Сильнейшая половая импрессия.
Помимо всего прочего, это и еще любовь втроем. Но это ли подлинная свобода – отказ от собственничества, столь естественно выражающийся в групповухе, как в сексуальном, так и в личном смысле? Многие пытались внедрить этот принцип в жизнь – что в этом такого? Не это ли половая коммуна в действии, то о чем мечтательно задумывались большевики? Если мы все любим друг друга, то почему бы нам не попробовать шведскую семью? Шведской семьей жили и Лиля Брик со свои мужем Осипом Бриком и Маяковским, Гиппиус, Мережковский и Философов, не скрывали своих отношений втроем Белый, Брюсов и Нина Петровская, Надежда и Осип Мандельштам и Ольга Вексель, Белый, Блок и Любовь Менделеева, да мало ли еще кто практиковал menage a trois во время нашего серебряного Ренессанса.
Эта ветка любовной свободы также кажется весьма чахлой. Именно потому, что она противоречит основному мощному любовному мифу, актуальному для русской ментальности – мифу о двух половинах. Как третий может затесаться между двумя половинами, образующими целое? А если эти двое – не половины целого, если они так себя не мыслят и не чувствуют, значит никакая между ними не любовь.
Но посмотрим более пристально на русский любовный треугольник и попытаемся увидеть в нем множество смыслов, а не только один-единственный.
Любовь противопоставлена не только страсти, но и зачастую, как оказывается – самой жизни. Мы до сих пор активно разделяем такой взгляд, считая брак по расчету, если речь идет не об одной только корысти, вполне приемлемой формой социального действия. Так, скажем, выйти замуж за хорошего надежного человека, чтобы построить с ним достойную жизнь – никак и никем не осуждается. Для нашей культуры это такая же норма, как и выйти замуж по любви. Это противопоставление глубинно, и из него рождается сама возможность двойной жизни: одна жизнь в браке, а другая жизнь, как правило, тайная – с объектом любви.
Сегодня в среде российских состоятельных людей «вторые» семьи стали практической нормой, хотя в культуре и нет однозначного осмысления этой практики. Мы продолжаем дискутировать: нужно ли скрывать, можно ли лгать во имя сохранения семьи и дома, чьи интересы являются приоритетными и так далее – именно потому, что литература, на которой мы выросли и в которой до сих пор ищем экзистенциальные ответы, задав саму такую возможность, больше ничему не научила нас окончательно?
Анна Каренина ушла из семьи к любимому мужчине, и это обернулось образцово-показательной трагедией, канонизированной русской культурой. Гуров и Анна Сергеевна прожили в двойной жизни долгое время и для них это было, может быть, самым ценным из прожитого. Адюльтер – французское слово и ему нет русского аналога. Григорий и Аксинья заняты отнюдь не адюльтером, они живут свою жизнь, продиктованную их судьбой-судьбиной. То же и Анна Каренина, она пошла под поезд, а не по рукам, потому что в ее голове был не адюльтер, а что-то, для чего русский язык не нашел иного слова, кроме слова судьба. И Каренина, и Григорий с Аксиньей наследуют Катерине, для которой измена равняется потере пути, а это, в свою очередь, верная погибель. Адюльтер – у Тургенева в «Дыме», где Ирина на европейский манер рассматривает измену как право на выбор (такая частная демократия, творящаяся в душе одного человека) и, следовательно, как свободу, а Литвинов женоподобно пишет ей, что отныне будет жить любовью. Вот она, европейская риторика:
– Но, Ирина, ты меня любишь?
– Я люблю тебя, – ответила она с почти торжественною важностью и крепко, по-мужски, пожала ему руку.
И дальше Ирина говорит Литвинову в ответ на его письмо: «Вот ты пишешь, что моя любовь для тебя все заменила, что даже все твои прежние занятия теперь должны остаться без применения; а я спрашиваю себя, может ли мужчина жить одною любовью?», добавляя самое главное: «Будем свободные люди!… Ты знаешь, ты слышал мое решение, ты уверен, что оно не изменится, что я согласна на… как ты это сказал?.. на все или ничего… чего же еще? Будем свободны! К чему эти взаимные цепи? Мы теперь одни с тобою, ты меня любишь; я люблю тебя; неужели нам только и дела, что выпытывать друг у друга наши мнения?»
Русская культура, запечатленная в русских художественных книгах, содержит в себе две параллельные возможности, связанные с «перевыборами» избранника: исконную, идущую от темы двух половин (человек тут не элемент конструктора и не может подходить к разным другим половинам, ведь половины образовались от разрывания целого и поэтому их сочетание уникально, единственно), и новую, европейскую, идущую от понятия свободного выбора и свободы, которая присуща французской послереволюционной бытовой культуре.
Но что такое свобода в любви и как она мыслится?
Какие последствия имеет это сочетание понятий? И имеет ли это сочетание хоть какие-то русские истоки?
Как и все, что касается свободы, для нас не исконно. Искусственно. Как у Чернышевского в пресловутом романе «Что делать?», В его совершенно неживой, то есть ничего не отражающей и не моделирующей книге «Что делать?». Вот она, свобода, повенчанная с любовью: «Знаешь ли, что мне кажется, мой милый? Так не следует жить людям, как они живут: все вместе, все вместе. Надобно видеться между собою или только по делам, или когда собираются вместе отдохнуть, повеселиться». Или: «Такие мысли не у меня одной, мой милый: они у многих девушек и молоденьких женщин, таких же простеньких, как я. Только им нельзя сказать своим женихам или мужьям того, что они думают; они знают, что за это про них подумают: ты безнравственная. Я за то тебя и полюбила, мой милый, что ты не так думаешь». Как же часто любовное объяснение в этой книге прибегает к словам «борьба», «свобода», «страдание»!
Русское слово «свобода» связано по своему происхождению со словом «свой» и в привязке к нашему исторически обусловленному контексту означает «свое, собственное, отдельное от других положение». Разве такое положение может быть у половины, входящей в союз? Разве русское «мы», возникающее в этом союзе, равняется «я» плюс «я», как у европейцев? У европеизированных русских – да, у неевропеизированных, уверена, нет.
Подлинная европеизация, сочетание понятий любви и свободы были привиты русской культуре после 1917 года, когда в Россию хлынула французская революционная и немецкая социал-демократическая мысль, и уже в последние времена, вместе с европейскими и американскими книгами и фильмами. Что-то, конечно, донеслось и от революции 1968 года: хрущевская оттепель позволила свободной любви донестись и через песни «Битлз», и через фривольные европейские киноленты, но все это выросло именно в параллель, а никак не срослось с главной и актуальной до сих пор доктриной русской любви. Свобода в любви – это демократизм и в отношении выбора партнера (я уже говорила о том, что русская литература дала здесь свои нетленные образчики), и в понимании самой сути верности: верность – это понятие духовное, а телесно можно сближаться по свободному выбору.