— Поедем к нам, — печально сказал он и любезно взял мою сумку.
— В нашей стране это несущественно, но все -таки покажите какой-нибудь ордер, — напомнила я.
— В Лефортове покажем, — со вздохом ответил интеллигентный капитан.
Еще никогда меня не арестовывали с меньшим удовольствием. У белой «Волги» пасся еще один гэбист молодежно-спортивного вида. Плюс шофер. Когда тебя КГБ арестовывает по 70-й статье в третий раз, это уже имеет вид и вкус некой рутины. У Солженицына так же описывается арест «повторников» в 1947-1948 годах. Они не спрашивали «за что» и не интересовались «надолго ли», но просто совали пачку махорки в лагерный сидор и шагали за порог. В третий раз бравада неофита уступает место небрежной, элегантной, но еще более дерзкой светскости завсегдатая. На прощание я обнюхала клумбу с нарциссами. Я знала, что больше никогда не увижу цветы: в Лефортове их не было, а из Лефортова я решила не выходить. Красиво провести следствие, выгородить всех, кого смогу, свалить все на себя, сделать блестящий политический процесс на уровне Каннского фестиваля. После приговора объявить голодовку и умереть и тем самым сохранить свою свободу. Мы ехали молча. Я прощалась с городом, а тактичные враги не мешали и не злорадствовали. Мною овладевало знакомое ледяное спокойствие, похожее на анабиоз. То есть я всегда следовала рецепту Солженицына из «Архипелага»: после ареста надо сказать себе, что жизнь кончена, что чем скорее придет смерть, тем лучше. Ты умер для родных, и они умерли для тебя. Имущества у тебя больше нет. Тело — твой враг, ибо оно реагирует на страдания. Ничего не остается, только воля и честь. Совет хорош и прост в эксплуатации. Обеспечивает абсолютное торжество в любой ситуации. Земля уходила от меня все дальше, на нее будто набросили одеяло. Я помнила, что в лефортовской камере будет полнейшая тишина, как в склепе или батискафе. Мы проехали мимо моего дома. Было ли это прощальным подарком от ГБ или планировалось как психологическое воздействие из арсенала пыточных приемов? Даже если последнее, то это был в рамках нашего поединка законный с их стороны прием. Так же, как и арест в день освобождения, после десяти дней голодовки.
Лучший стиль поведения в Лефортове — это делать вид, что приезжаешь на отдых в южный пансионат западного туристского класса, приезжаешь как знаток и ценитель истинного сервиса, приезжаешь отнюдь не по этапу, а добровольно и ожидаешь, что персонал будет польщен оказанной его заведению честью. В обращении — снисходительная приветливость без панибратства, пристрастное отношение к сервису (можешь дать на чай, а можешь и не дать), дистанция, но при хорошем настроении и искренней расположенности к такому проведению досуга. Юмор, незлая сатира, светскость в отношении к грядущему процессу, как к бенефису у народного артиста СССР (чуть-чуть волнения, но при уверенности в любви публики и в своем мастерстве). А следствие — это репетиция спектакля. Ты режиссер, ты первый состав, ты драматург, задумавший эту пьесу, а ГБ — это твой реквизит, твоя массовка, твои костюмеры и осветительный цех. Им надо объяснить задачу, они должны качественно сыграть свою роль, чтобы не испортить спектакль. При таком отношении к «делу» уважение и сочувствие врагов тебе обеспечено, если, конечно, это достойные враги. А мне достались просто прелестные противники. Андрей Владимирович Яналов и Сергей Борисович Круглов (его шеф). У нас как-то сразу установились отношения хемингуэевских персонажей: Старика и Рыбы из повести «Старик и море». «Рыба, я тебя очень уважаю и люблю. Но я тебя убью, прежде чем придет вечер». А если бы Рыба сама, добровольно, без наживки, насильно лезла к Старику на крючок? Ему было бы еще хуже. Моим следователям было очень плохо. Они не вели политических дел до этого и сочувствовали про себя и даже вслух. Впрочем, слабого они могли добить. Несчастный Данилов был классически сломан. Они не хотели его брать (мой арест был предопределен не ими), но он очень лез на рожон (я вас не признаю, на допросы не приду, я — антисоветчик). Для такой позиции надо иметь внутренние силы. Глоткой здесь взять нельзя. А если человек не готов к смерти, если он хочет жить? Тогда в Лефортово ему лучше не попадать. Бедный Данилов заявил: «Сидеть не буду, не хочу. Сухая голодовка». И они сделали проверочку: применили искусственное кормление. Это, конечно, пытка. Но в рамках поединка с фашистской структурой они вольны применять такие методы, чтобы вас сломать. Надо держаться, надо заставить их отступить. А Данилов после первого сеанса сам уступил. Старый и больной Сахаров в Горьком дольше терпел! Голодовка держится до смерти или до удовлетворения требования. Иначе достоинство не сохранить. А оно дороже жизни. Бедняга далее сказал: «Я покончу с собой». Ну, надели наручники. Живет! Потом сняли И издевались открыто: «Ну, где ваша голодовка? Ну, где ваше самоубийство?» Через два месяца Данилов уже соглашался дать подписку о невыезде, ходить на допросы, отказаться до суда от политической деятельности... Он уверял (я видела протоколы допросов и «имела удовольствие» от очной ставки), что никакой строй свергать не хотел! Что я чуть ли не силой, обманывая людей, собирала подписи под «Письмом двенадцати»... Мою позицию (хотела свергнуть и на том стою) он пытался объяснить моей психической неуравновешенностью (в письменной форме!). Боже, как он трусил, как выгораживал себя! Он даже подтвердил подпись Лены Авдеевой под «Письмом двенадцати» (а это уже предательство, можно подтвердить только свою подпись). Нельзя судить человека за слабость, проявленную в таких условиях? КГБ применил безнравственные средства? Нет ничего безнравственнее трусости! Скажите спасибо, что в КГБ не пытают электротоком (с таким народом можно бы и это себе позволить). Тогда что было бы? А ведь надо противостоять и такому прессингу, иначе грош цена и борцу, и его идее. Мне предстояло делить с Даниловым скамью подсудимых, и это меня не вдохновляло. Он уже не был членом ДС, но в глазах несведущих людей фиктивный ДС(ГП) был все равно ДС. Мне пришлось бы приложить все силы, чтобы избавить партию от позора. Я сумела бы это сделать за счет своего поведения на суде, но Данилов портил мне всю обедню. Однако для него все было сделано по высшему разряду. ДС защищал его наравне со мной, забыв временно про его злые дела. О его трусости никто не знал (я запретила своему адвокату говорить товарищам об этом, чтобы не компрометировать Данилова до суда и не вызвать нежелание его защищать: ДС не прощал отступничества). Я брала на себя всю ответственность и за действия склада, дала право адвокату Данилова топить меня, чтобы выгородить его. Следователи меня заверили, что Данилову дадут условный срок. (Мне они честно сказали, что я получу максимум. Другого я и не хотела.) Когда я увидела Данилова на очной ставке, он был так похож на мокрую курицу и имел такой грустный, затравленный вид, что мне стало его жалко. Я не сказала ему, что о нем думаю. Напротив, попросила прощения за то, что втравила его в эту историю. Проклятая интеллигентность подвела! Сколько раз я просила гэбистов пожалеть Данилова и выпустить его! Но они почуяли наживу: раз уступил, значит, стоит ломать дальше. Один раз проявить в ГБ слабость — это значит, что тебя не оставят в покое, пока не доломают, не растопчут до конца. Человек не должен, не имеет права быть слабым. Иначе поступят с ним, как с травкой полевой. Пресса этим нашим арестом развлекалась как могла. «Экспрессхроника» защищала вяло, сквозь зубы. Хельсинкская группа написала роскошное письмо в защиту, но подписи Ларисы Богораз под ним не было. Зато подписались Лев Тимофеев, Галина Старовойтова, Юрий Орлов. Это было смело и достойно. Даже церковь (настоящая, а не советская госструктура Русской православной церкви) встала на нашу сторону. «Коммерсантъ» иронизировал, «МК» злорадствовал. «МН» опубликовали заметочку по фактам, но без горячего сочувствия и вообще притихли. Юрий Афанасьев готов был дать за меня поручительство. Но я заранее сунула следователям заявление, что деятельности, которую мне вменяют в вину, не прекращу и добровольно на допросы ходить не буду. С такими предпосылками под залог не освобождают. Царьков и Молчанов, зная, что их статьи используются ГБ в ходе следствия как обвинительные документы, не повесились, и не застрелились , и даже не раскаялись. Они продолжали публиковать опусы в том же духе и лить на меня грязь — и обвинять пожестче, чем в предварительном обвинении, предъявленном мне через 10 дней. Я знаю, что это несчастные, погибшие люди, что я втянула их в непосильную для них борьбу, что ДС сам развратил полной бесконтрольностью редактора Молчанова и сделал из него диктатора, что Игорь Царьков был бы хорошим ученым и честным тружеником, если бы я не втащила его в ДС. Но я не в силах пожалеть, отвращение уничтожает жалость. И я не могу вспоминать их первоначальное достойное поведение, потому что кончили они плохо и этим перечеркнули все. Протопоп Аввакум сказал: «Не начный блажен, а скончавый».