Но вспоминаю я об этом не для того, чтобы запоздало похвастаться. Хотя и считаю, что подобное начало — прекрасно. Вспоминаю вот для чего. Похвалив повесть за необычные характеры и новую тему (я там описала свой завод и знакомые события), Твардовский сказал: “Вот у вас тут написано: “Над дорогой низко проносились какие-то быстрые птички”. Писатель должен знать — какие! Это стрижи. Поправьте”.
Вот так… С тех пор я знаю не только всех наших среднерусских, сибирских, камчатско-командорских птиц, но и большую часть лесных, степных, таёжных, тундровых, горных цветов и растений. Есть у меня и гербарий, собранный старательно в разные времена, в разных местах. Восприняла, значит, замечание любимого поэта правильно!
Это пишу не для того, чтобы похвалиться. Просто ныне не только пишущие романы литераторы грешат неточностями, но, увы, и журналисты. А уж им-то следует знать досконально то, о чём они уверенно, на весь свет, сообщают. Впрочем, наверное, это уже не моё дело. Они живут и работают так, как им позволяет их — не моё — Время…
2. 22 января 2004 года. Опять за окном сыплет снежок, долбят кусочек сала, повешенного на терраске, синицы, летают перед окнами.
Птиц в нашем саду и зимой много. Снегири, роняя, как льдинки, коротенькие звучки, выклёвывают что-то на кустах сибирской жимолости. Сойки живут постоянно, и зимой и летом; сизоворонки из леса прилетают поклевать оставшуюся рябину, яблоки целостные, замерзшие, калину. Дятлы, поползни, сороки… Мы им рады. Переговариваются, перепархивая с дерева на дерево. Сороки очередной весенний приют для будущего семейства сооружают. Сад живёт, будто так и было, будто не пустырь забурьяненный тут простирался, до нашего поселения здесь. Да и вокруг теперь — добротные новые дома, довольно большие разрослись сады при них. Летом здесь полно народа. Зимой пусто.
Зимой только мы из бывших “городских” постоянно живём. И всё те же пять домов с “деревенскими” вечером светятся. Но теперь тут не деревня. Дачный большой посёлок… Ни летом, ни зимой друзья нас давно посещениями не балуют. Поумирали большинство, немногие оставшиеся нашли себе “ниши”, зацепились судорожно: не до общения с вылетевшими из обоймы, не вспоминаемыми, не произносимыми…
Дети немолоды, трудно работают, трудно живут… Да и бензин нынче дорогой. Всерьез дорогой: съездить в Москву и вернуться — десятая часть моей ветеранской пенсии. Не наобщаешься…
Правда, желания с кем-то общаться ради общения нет ни у меня, ни у Юры. Хватает друг друга. Тридцать лет назад соединила нас судьба, почти не расстаёмся с тех пор, друг другу не надоели. Редкий случай.
Для меня прежде вообще непредставляемый: исповедовала “золотое одиночество”. Непрерывное чьё-то присутствие рядом, пускай близкого человека, спустя недолгий срок становилось тяжёлым. Найдя предлог, даже порой сама того не сознавая, уезжала. В командировку, в Дом творчества. Или просто шла пешком через всю Москву: от метро “Площадь Революции”, куда приезжала с завода, до метро “Аэропорт”, возле коего жила недолго, выйдя замуж, — чтобы отдалить приход домой, дела и разговоры.
В командировках “общение” — это работа. Как прежде: школа, техникум, завод. Надевалась привычная маска “одной из многих”. Негордой, в меру весёлой, в меру серьёзной. И теперь эта многолетняя маска-привычка, когда я выхожу за калитку нашего участка, возвращается ко мне, вводя в заблуждение соседей, дальних и ближних.
Ну а в “домах творчества”, куда я получила возможность уезжать, заплатив не такие уж большие деньги, после того как меня приняли в Союз писателей, каждому давалась отдельная комната. Сиди, работай, хочешь общаться — общайся. Нет — нет.
Писатели, как молодые, так и старые, жившие в “домах творчества” в одни со мной сроки, тоже обычно работали за письменными столами над очередным произведением, постоянных общений не жаждали. Случалось, однако, что подбиралась там молодая компания “будущих гениев”, кои любили, поработав днем, вечером у кого-то в комнате сойтись, посидеть, поболтать, почитать написанные стихи, рассказы, новые куски из повестей и романов. Пелись и песни под гитару. Не чурались будущие классики выпить вина или водочки, случалось, завязывались романы, долго- или кратковременные.
И я была приглашаема на “чтения”. Собратья по перу мою прозу тогда уже знали. Рассказ “Настины дети”, привезённый мною из первой командировки в Сибирь, был опубликован в 1957 году в журнале “Знамя”, о нём в литературных кругах говорили. Опять, как и повесть, рассказ удивил необычностью героев, незнакомым материалом, почерком авторской руки. Был он включён в сборник “Лучшие рассказы”. На совещании молодых писателей, состоявшемся годом позже, куда я была приглашена, рассказ обсуждался.
Так что в собиравшееся зимой в Малеевке, в “доме творчества”, общество молодых писателей, составлявшееся из известных в будущем имён, таких как Юрий Казаков, Виктор Конецкий, Владимир Соколов, и из ныне уже забытых, а тогда популярных — Ильи Зверева, Анатолия Аграновского и других, я бывала приглашаема на равных. Хотя в основном собиралось мужское общество. Говорили, что у меня “мужская рука”, “неженский” ум.
Иногда, тем не менее, и эти общения становились мне в тягость, тогда, объявив, что уезжаю в Москву, я запиралась в комнате, лежала, читала, отдыхала от людей. Однажды друзья, взяв вечером мой ужин из столовой, решили поставить его мне в комнату, дабы обрадовалась, когда вернусь из Москвы. Так, случалось, делали и для других, ездивших зачем-то в Москву. Открыв мой номер запасным ключом, они обнаружили там меня… Много по этому случаю произносилось шуток, догадок.
А дело тут было не в странностях подаренного мне природой характера, а в том, как сложилась с рождения моя судьба.
3. Мой отец, настояв, чтобы его случайная подруга не избавлялась от нежеланного ребёнка, взял меня к себе. Первые два года они с матерью моей даже пытались сосуществовать вместе. Не получилось. Матери в год моего рождения было двадцать два года, вырвавшись из-под опеки семьи (её отец, мой дед, о. Василий, был священником Ильинской церкви во Владимире, бабушка — просто работящей матерью семейства), она погрузилась в непривычную раскованность тогдашних нравов с известными лозунгами — “Долой стыд” и коллонтаевским “Любовь — стакан воды…”. Любила шумные компании, остепениться, дабы создать семью, тогда не намеревалась. Хотя спустя лет десять пришло у неё время и для этого. Вышла замуж за красивого, доброго человека, родила троих детей.
Жили они тоже на улице Коминтерна, неподалеку от нас, я ходила к ним в гости; её муж, дядя Саша, в свободное от работы время увлекался фотографией, у него даже были выставки, он учил сему искусству и меня. Мне это впоследствии пригодилось: очерковые мои книги выходили с моими фотографиями, сделанными в разные времена, в разных частях земного шара… В начале войны дядю Сашу взяли на фронт, мать с ребятней уехала во Владимир. Там прожить было, конечно, проще и легче. Там она и жила до самой смерти.
Отцу, когда я родилась, исполнилось сорок лет. За его плечами уже имелся внушительный послужной список, необычная жизненная дорога. После Иркутской классической гимназии он окончил юрфак Томского университета, начал работать в Петербурге, в солидной юридической конторе. Кстати сказать, тогдашняя гимназия давала не только фундаментальное классическое образование, но и знание языков: латыни, греческого, французского, английского. Этими знаниями отец впоследствии щедро поделился со мной. У меня из “классического” образования оказалось лишь шесть классов московской школы N 64, которую кроме меня, её не окончившей, поскольку началась война, оканчивали многие хорошие, известные люди, в том числе солистка Большого театра Ирина Архипова, в школе она звалась Иркой Ветошкиной…
Когда началась империалистическая, отец, бросив карьеру, ушёл добровольно на фронт, работал медбратом. Ну а дальше — известно: революция, гражданская… В молодости отец состоял в партии эсеров — “народной”, как он объяснял мне, потом вступил в партию большевиков, был её истовым, верующим в идеалы членом…
Попал он во времена гражданской, не помню уж каким образом, в состав судящей и карающей “тройки”, стал членом ревтрибунала, затем работал в Москве, в Наркомюсте, товарищем прокурора. Через год после моего рождения его — как он объяснял, в наказание — отправили в Казахстан. Столица тогда была в Кизиле. Назначен он был заместителем наркома республики. Наркомом был казах, отец — представителем центра. Тогда и я и мать были ещё при нём, училась ходить я под казахским солнышком, даже как бы помню это солнышко, греющее голову, и жёлтеньких, рассыпающихся от моих рук цыплят на зелёной траве.
Потом отца вернули в Москву, он продолжал ещё какое-то время работать в Наркомюсте, потом… Потом началось стремительное падение его по служебной лестнице. Хотя ещё довелось ему походить с двумя ромбами в петлицах — звание, насколько я знаю, по нынешним временам едва ли не генеральское. Он преподавал в Академии моторизации-механизации РККА, находившейся в Москве, в Лефортове. Там он и нашёл свою беду: увлёкся подавальщицей, работавшей в тамошней столовой, сошёлся, она опять, как это уже с ним случилось за девять лет до того, понесла от него дитя. “Дай ты ей сто рублей на аборт, — говорили ему друзья, до него ласкавшие молоденькую, хорошенькую бывшую рязанскую беспризорницу, — гони её в шею! На ней пробу негде ставить!”. Но батюшка мой был фантазёр, он решил перевоспитать молодую распутницу, женился, она родила ему дочь, а мне сестрёнку. Было отцу тогда уже сорок девять лет.